Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сработанная столяром, она висела у самой печи, над дощатой кроватью. В ней все меньшие братья и сестры баюкались, в нее мальчонкой и я залазил, и сдавалось мне тогда, что вот эта самая люлька и была той, в которую нас мама положила, когда мы с братом Петром явились на белый свет.
Исподволь клался кирпич к кирпичу, исподволь истаивал раствор из корыта, а детская дума моя обращалась к картинам той жизни, о которой поведывала нам добрая и нежная наша мама.
ПЕТР И ИВАН
Батько наш был далеко, на заработках. А она дома, одна-одинешенька. Ни доктора, ни повитухи, ни хоть какой-нибудь помощницы рядом… Одна была со своими болями, с великим терпением, с надеждой и верой в жизнь. Молодая, умная, сильная — вот и управилась одна со всем: и спеленала нас, и положила в кровать с собою.
Брат явился на свет получасом раньше меня. Потому в нашей семье он и считается старшим. А вот отчего он Петром наречен, а я — Иваном? Тут не без хитрости обошлось… вместе с наивностью и непосредственностью. Имена нам мама давала. Когда выходила замуж, дед Петро — будущий свекор ее — не хотел, чтоб его сын Михайло на вдове женился. Как овдовела мама — про это после. Вот потому-то, лишь только народился сын, и назвала его тут же Петром. В честь деда. Правда, не смягчилось к маме дедово сердце, так за всю жизнь и не помирился с ней. Хоть и наперекор проказливой, лукавой доле кончался у мамы моей на руках. А мне имя Иван досталось. Самое вроде бы наиобычное, самое простое и распространенное. У нас, на Верховине, в Карпатах, есть имена излюбленные, а есть — так себе. Есть и вовсе неизвестные, даже непринятые.
Среди женщин самым первым идет Мария. Дальше Василина да Анна. Олена. Среди мужских — Василь, Петро, Михайло. Так себе имена — Авдотья да Параска, Юлина да Гафия, Дмитро да Яков, Семен, Гаврило… А вовсе неизвестные — Акулина да Анфиса, Проскудия да Таисия, Полиевкт да Митродор, Мокий да Фортунат. Так с давних давен — законы тут не писаны. А что сдается мне: мне сдается — все имена прекрасны, лишь бы человек хорош. Но что ни говори, как ни пиши, досталось мне распространеннейшее по зеленой Верховине имя. И на великом белом свете стало с моим приходом одним Иваном больше.
Окрестили нас с братом не в родном Дубовом, а в Вильхивцах, в долине той же Тересвы, где лежит и родное наше село. В тот год, когда мы родились, не было еще в нем православного священника. Как раз тогда все Закарпатье двинулось из унии в православие, и попов не хватало. Так-то отправились мы с братом и крестными матерями в первое наше путешествие за лазоревые дали родного села.
МАМА
О, наша добрая и нежная, наша великая и святая в чистоте и безграничной доброте своей Мама!
Вижу ее с глубоко посаженными синими очами, с нещедрой усмешкой на красивых устах, с печалью и раздумьем на челе. Всю жизнь — от девичества и до замужества — билась она с нуждой да невзгодой. Натерпелась и набедовалась! Верно, потому и выучилась довольствоваться крохами, из малости сотворить побольше, а из большого — громадное. Верно, потому и не скудела сердцем, не изверивалась, была тверда в надежде на лучший день. Всегда тянулась она к прекрасному, всегда рвалась к великой красоте. Она, мама наша, воплощение неутоленной жажды; она — неспетая песня, полет, не изведавший синей небесной отрады.
Родилась она в семье Федора Головчука в Дубовом. Семья эта в селе была зажиточная и гордая мудрым да работящим своим хозяином, человеком ума большого, хоть и не выучившимся за жизнь грамоте.
Маму мою зовут Василиной. Потому и сдается мне это имя самым лиричным и самым нежным из всех имен. Детские годы ее пришлись на начало нашего века, девичество — на годы первой мировой войны. Трудно тогда было по Верховине — нужда, голод, а в многодетной семье выдалась мама старшей. На долю старшей обычно больше всех приходится. Надо было помогать деду нянчить малышню. Семья порой бедовала без хлеба. Ездила для заработков на жниво по мадьярской низине. Не раз вспоминала она то широченное, без меж, без края, поле. Пшеница, пшеница, пшеница клонится дородным колосом, воздух звенит чудесным звоном лета. А она со жницами в ряду, что мережка чаек на волнах неоглядного золотого моря.
Говорила мама про пшеницу, про это поле и будто сказку сказывала. Верно, жила в том рассказе мечта о собственной ниве, крестьянская боль по земле. Затем, что ни широких нив, ни пшеничных полей видеть ей в родном селе не приходилось. Узкие крестьянские полоски, раскромсанные межами участки шумят мне кукурузным стеблем, цветут белыми заплаточками льна. Все тут обработано со тщанием, рачительно — знают взаправдашнюю цену земле! Родные дали — бедна на пахотные угодья Верховина.
В маминых рассказах про засеянную озимью долину и теперь я чую неутоленную тоску по щедрому добру, по красоте.
Сватались к ней там, в тех краях, где зарабатывала хлеб — жала, вязала снопы. Но не хотела она на чужбину, не могла без Верховины. Знала хорошо, что сытье здесь, по долине, житье, что люди побогаче. Но ни за что на свете не могла сменять она верховинских далей. Потому и возвращалась с заработком в горы, под верховинское небо с его ночной густою синевой, падающими августовскими звездами, зачарованным шумом еловых лесов, ветров с полонин да зимним инеем.
Работящая, скромная, красивая — косу, бывало, распустит, и, словно на диво, шли на нее любоваться — многие сватались к ней в родном селе Дубовом.
Вышла за Миколу Савулу и доныне вспоминает его с любовью. Ласковый был, мягкий, добрый. К будущему тестю никогда с пустыми руками не придет — табачку деду притащит. Видно, по этой причине дед с невестой и порешили, что будет Савула мужем щедрым и тароватым, вот и приняли его в свою семью.
Короткое это было замужество. Савулу забрали в армию, после того — на войну. Родила мама дочку Василину, когда муж был на фронте, австро-венгерским солдатом. Так и не повидал он ребенка — сгинул на севере Италии при форсировании Пиавы.
Долго хранилась фотокарточка первого маминого