Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А теперь пусть споёт что-нибудь «колыбельное» допущенный сюда раб, а Матфи?»
«Лука считает, что сей раб был на грани истерики, но удержался. Лука принял необходимые меры… Он просил не лишать его возможности ещё раз осмотреть Боруха».
«Всё ли ты понял, Борух-раб? Ответь, подумав хорошо!» — сказано это было тихо, с ленцой полудрёмы… Я пытался вспомнить хоть что-то «колыбельное» — не вспоминалось… В голове пульсировало слово «истерика». И вдруг пришло спокойствие:
«Мне стараются разум сохранить, медицинскую помощь оказывают…» Стал я тереть себе лоб, пытаясь воскресить что-то из Ростовского детства. Ведь пела мне что-то Ивановна, Вера, мамина младшая сестра, пела, Вова пел… В памяти мелькало что- то бессвязное, нежное, руки, гладящие мне голову и тельце, слова были не нужны, убаюкивала простенькая мелодия. Помню, брат пел такую песню, от которой я начинал плакать и засыпал сразу, не дослушав до конца: «Вот умру я, умру, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя…» Ну не это же петь сейчас! А Иисус один глаз приоткрыл и смотрит на меня с хитрецой, говорит: «Годится. Начинай петь…»
«…А я мальчик-сиротина, счастья-доли мне нет… Вот ведут меня на площадь, кто-то крикнул: «Беги!» Восемь пуль мне вдогонку, две осталось в груди…Вот умру, я, умру…»
Слушал Иисус, оба глаза открыл, на меня, на Матфи посматривал. Матфи спойно-равнодушен, чужд ему напев, чужды слюнявые слова… А Иисусу, видел, песня понравилась. Судорожно соображаю, что дальше то петь? Идиотские слова тут же всплыли в памяти: «Но голова тяжелее ног! Она осталась под водою. Прошли года и пруд зарос, но всё торчит там пара ног!» Нет, это петь не буду! Тут же вспомнилось Красково… Начало лета. Родители в Москве, на работе. А со мной новая няня, бабушка Софья и её внучка, Танечка. Танечкина мама у отца секретаршей работает. Танечке нужен свежий воздух. Папа предложил бабушке с Таней жить у нас на даче целое лето, а заодно и за мной приглядеть. У Тани папа на войне погиб, сирота она. А в Красково им и о питании не надо заботиться. Всё есть у нас по «литерным» талонам-карточкам. … Дождик идёт за окном открытым. Я сижу на подоконнике, ноги свесив наружу. Тамм густой малинник растёт, и птичка маленькая гнёздышко свила — мне заметно — суетится там… Может уже птенчики есть? В комнату входит Танечка. Она младше меня года на три, волочит по полу погромыхивающий коричневый ночной горшок с ручкой. Бабушка Соня завёт «это» — «ночная ваза». Танечка ставит «это» у открытого другого окна, усаживается и начинает разговор, смешно картавя, а глазёнки хитрые…
«Боря, а Боря, а что там?»
«Дождик там идёт».
«Не-а! Что ты там смотришь?»
«Птичка маленькая в малине, у неё там гнездо. Может и птенчики есть».
«Хочу птенчика!»
«Малина колючая и сыро там. Нельзя!»
«А я хочу! Бабушка!» — вопит Танечка. У окна появляется бабушка Соня, со спицами и клубком шерсти в руках. Она всё время что-то вяжет, если не готовит или не занимается воспитанием Танечки».
«Что тебе, солнышко моё?» — заботливо спрашивает бабушка.
«Сходи в малину, принеси мне птенчика!»
«Что ты, душенька? Разве можно пташек божьих обижать?!»
«Низя!»
«Вот видишь, кровиночка моя! Боренька, не мешает она тебе?»
«Нет. Пусть сидит. С ней весело. Смешная она, маленькая совсем…» Бабушка Софья отходит от окна, садится в стороне на «венский» стул, с гнутыми ножками и спинкой. Лицо её грустное, измождённое, в глубоких морщинах, глаза глубокие, а в них тоска…
Таня, пыхтя, начинает безобидную болтовню. «Боря, а Боря? А ты знаешь, что делают большие дяди и тёти, когда трусы снимают?»
Я основательно испорчен мальчишками-подростками Ферганы, Шадринска, да и наш первый класс был набит военными сиротами и полусиротами, воспитанием которых никто не занимается… Кстати, писать меня научили ещё до школы пацаны в Фергане. Посылали писать на заборах «матерные» слова.
«Знаю. Ничего интересного. Глупости всякие. От этого дети рождаются писанные-каканные, зарёванные, противные… Долго растут…»
«А что я знаю!» — она переходит на шёпот — «У меня между ножек киска маленькая есть, а у мамы киска большая и лохматая. А у твоего папы есть сосиска… Я видела, как киска ела сосиску…» — Она улыбается во всю свою поразительно красивую мордашку, вертится на горшке… Тут к нам подходит бабушка, сдёргивает Танечку с горшка. Держа левой рукой на весу, правой с силой хлещет красно-розовую натруженную попку. Танька заполошно верещит. Я выпрыгиваю за окно, убегаю по стенке к кусту бузины, в деревянный скворечник уборной. Там у меня припрятаны несколько папирос, уворованных у мамы и коробок спичек. Сажусь и закуриваю… Со стороны дачи долго доносится рёв… Когда он стихает, пошатываясь иду в дом. Курю нечасто, поэтому головокружение бывает каждый раз. Ложусь в кровать поверх одеяла и засыпаю. На другой день у нас тишина. Я успешно делаю вид, что ничего не понял. А мне и в самом деле безразлично это. Столько всего интересного на улице… Главное, чтобы дождь пореже шёл.
«Чем закончилось то лето?»
«Это было хорошее лето! С утра бабушка Соня брала Таню за ручку, в другую — брала бидончик. Я шёл рядом, часто катил проволочкой с крючком чугунный кружочек от кухонной печки. Это ведь очень интересно — кружок катить, отпускать, ловить, разгонять, пускать вперёд по кривой так, чтобы он к тебе же вернулся… Многое я умел делать с кружком и крючком! Мы ходили в барак рабочего посёлка у лётного поля. Отец вперёд заплатил деньги за всё лето, и нам давали по литру козьего молока. Бабушка Соня тут же давала его пить, сначала — мне, потом Тане. Парное молоко нам не очень нравилось, и бабушку это удивляло. Потом мы шли обратно на дачу. Мне разрешалось пробежаться до завтрака, который на том молоке готовился… Варила бабушка каши пшённую и рисовую (редко), лапшу, вермишель, макароны. Всё было с сахаром, вкусное…
Потом грибы стали появляться. Бабушка Соня меня с ними первой познакомила. Мы вместе ходили их собирать после дождика на поляну. Маслят было много. Собирали сыроежки-«синявки», свинушки, грузди, маховики. А по кустом бузины у уборной росли белые! Из грибов этих бабушка Соня готовила на молоке нечто, добавляя картошку с луком.