Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для этого юного негра у меня есть план получше!
Вот уж план так план! Для начала мне надлежало освоить ремесло плотника, которое впоследствии на протяжении многих лет было полезно мне и окружающим не больше, чем куча гнилых опилок, засоряющих водосброс на лесопилке. Но в то время меня это заботить не могло. Я бросился в этот новый омут познания очертя голову и с таким же радостным воодушевлением, с каким белый юноша отправляется поступать в Колледж Вильгельма и Марии, собираясь изучать тонкости права. Незадолго до этого, как раз кстати, маса Сэмюэль залучил к себе на службу мастера плотника, немца из Вашингтона, которого звали Козлик (лишь спустя долгое время до меня дошло, что вряд ли я правильно выговаривал его фамилию, скорее она была Кёстлих или что-то в этом роде, но никто меня ни разу не поправил, и мне тот человек навсегда запомнился как Козлик), и вот ему-то хозяин и вверил мое дальнейшее обучение. Под руководством Козлика я два года изучал плотницкое ремесло в пыльной мастерской, построенной на склоне холма между господским домом и хижинами рабов. Для своего возраста я был довольно рослым, мускулистым парнем, руки у меня тоже были на месте, вдобавок, обладая изрядными познаниями, я выполнял измерения и подсчеты не хуже любого белого, так что с учением я справлялся, быстро научился орудовать пилой, теслом и рубанком и запросто, не хуже самого Козлика, мог построить новый лабаз для кукурузных початков, причем так, что все стропила оказывались параллельны, и дранка на крышу ложилась ровно. Козлик был мужчиной большим и тучным, медлительным в движениях и словах. Помимо ремесла его, похоже, ничто не интересовало, он жил сам по себе и держал только кур. У него были редкие торчащие волосенки и спутанная борода цвета корицы; своим медленным, ворчливым и не очень внятным речам он придавал законченность и силу рубящими взмахами узловатой мясистой длани. Нам не много удавалось сказать друг другу, но ремеслу он каким-то образом умудрялся учить хорошо, и я навсегда остался ему благодарен. Насчет плотницкой мастерской у меня в голове постоянно крутится кое-что еще; придется рассказать и об этом, хотя, не обязуйся я быть насколько возможно правдивым в своих показаниях, мне не очень хотелось бы заострять на подобной теме внимание. Как большинство шестнадцати-семнадцатилетних мальчишек, я начинал ощущать сильное воздействие нарождающегося мужского начала, притом, что мое положение в сравнении с другими юношами-неграми было не совсем обычно: те с легкостью давали этому давлению выход в общении с черными девчонками, многие из которых охотно шли навстречу и без долгих проволочек уединялись с ними где-нибудь на краю кукурузного поля или в укромной прохладе, даруемой высокими густыми зарослями метельчатого сорго у опушки леса. Но я-то напрочь был отъединен и от собратьев негров, и от всего, что им свойственно, а потому рос в полном неведении самой возможности этих плотских игрищ; тяга к познанию этой стороны жизни наталкивалась у меня на боязнь (от которой, должен сознаться, я за всю дальнейшую жизнь так полностью и не избавился), что утехи такого рода нечестивы и предосудительны в глазах Господа. Тем не менее, будучи полным сил, здоровым малым, сколько я ни пытался бороться с искушением, я не мог при случае не поддаться и не потешить себя собственноручно, когда сила желания становилась неодолимой. Почему-то мне в то время казалось, что за это Господь не станет карать меня чересчур жестоко при условии, что я буду соблюдать умеренность, поэтому я свел число своих уединенных услад до одной в неделю — обычно по субботам, ближе к вечеру, чтобы молитвы в этот день обрели еще большую покаянную искренность.
Я забирался в приземистый и тесный складской сарайчик, куда из плотницкой мастерской вела дверь, которую я мог запирать при помощи гвоздя и веревки. И всегда я видел себя с безымянной белой девушкой — как я раздвигаю ей коленки, а она такая юная, и золотистые кудри так и вьются... В сарайчике стоял пряный дух свежих стружек, пахло смолою ладанной сосны, да так остро и едко, что в носу чесалось; частенько, уже совсем в другие времена, проходя в жаркий полдень мимо рощицы таких сосен, я улавливал тот же самый пикантный и пьянящий аромат свежеспиленной древесины, и мои чувства сразу пробуждались, я ощущал внезапный прилив желания, шевеление в чреслах, да и сейчас, стоит подумать о плотницкой мастерской, как оживают до боли яркие воспоминания, сливая воедино страсть и нежность, — вот воображаемая златокудрая дева, она что-то шепчет, приоткрывая сладостные уста, а вот я сам, такой юный, как много лет назад, задышливо дергаюсь, сидя на корточках среди благовонных сосновых ароматов.
Подозреваю, что именно одиночество вкупе с тем, что у меня имелось вдоволь свободного времени, коего лишены другие рабы, много споспешествовало тому, что я рьяно бросился штудировать Библию, на каковом поприще и достиг — уже тогда, в столь нежном возрасте — благоговейного понимания царственного величия Псалмов и чарующей неотразимости поучений Пророков, и тогда я твердо решил: во что бы то ни стало, какими бы низкими и затрапезными трудами ни обременила меня в будущем судьба, перво-наперво я должен стать проповедником Слова Божия. Однажды на Рождество мисс Нель подарила мне Библию — одну из тех, что оставил на лесопилке Тернера странствующий агент отделения Библейского Общества в Ричмонде. — Внимай этой святой книге, Натаниэль, — мягко и отрешенно сказала она, — и счастье не покинет тебя, куда бы ты ни направился. Никогда не забуду, как я был взволнован, когда она вложила мне в руки коричневую, в тисненой коже, книгу Священного Писания. И впрямь, на тот момент я был, сам о том не подозревая, вероятно, единственным во всей Виргинии черным юношей, кто владел книгой.
От радости у меня голова пошла кругом, меня затрясло и бросило в пот, хотя по дому вовсю гуляли сквозняки, а день был весьма холодный. Я преисполнился таких разноречивых чувств, что не смог даже поблагодарить благодетельную даму, а просто повернулся и пошел в свою комнатку, где уселся на набитый обертками початков тюфяк под льдистым косым прищуром зимнего полдня, не в силах приподнять обложку, не говоря о том, чтобы прочесть хоть бы строку. Помню запах кедровых поленьев, горящих в кухонной печи позади меня за стеной, и тепло, которым веяло в спину с кухни через щели в стене. Еще помню раздающиеся по дому звуки клавесина, неразборчиво тренькающего далеко в главной зале, и голоса белых людей, грянувших рождественскую песнь: “Возвеселитеся, в градах и весях! Радуйтесь, грядет Христос!..”, а я сижу, все так же стиснув неоткрытую Библию, и гляжу сквозь кривое и морщинистое слюдяное окошко на сирый, продутый ветрами склон — там негры из нижних хижин толпой поднимаются к дому. От холода закутанные в грубые и бесформенные, но добротные зимние одежды, которыми маса Сэмюэль их обеспечил, на подходе к дому они выстраиваются гуськом: мужчины, женщины, негритята идут получать свои рождественские дары — погремушки и кульки с леденцами детям, метр-другой ситца женщинам, плитку табака или дешевый складной нож мужчинам. Все какие-то потрепанные, неопрятные, неуклюже топают по замерзшей дорожке мимо окна; доносится гомон их болтовни, радостной и возбужденной в предчувствии Рождества, громкий беззаботный смех, грубая негритянская пикировка. Это зрелище вдруг наполнило меня сильнейшим отвращением, доходящим до омерзения и рвотных позывов, и я отвел глаза, открыл, наконец, Библию и прочитал слова, значение которых тогда напрочь не понял, но не забыл их, и теперь, в свете всего происшедшего, они засверкали в моей памяти, как будто испытав преображение: От власти ада Я искуплю их, от смерти избавлю их. Смерть! Где твое жало? Ад! Где твоя победа? раскаяния в том не будет у Меня...