Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неудобные дни для Де Зееюва.
Люкас Хейлигерс, или «писучее чудовище X.», как Мике окрестила его с лёгким поклоном в сторону Реве, оседлал своего любимого конька. Чаще всего он хвастается, неуклюже поворачиваясь из стороны в сторону, какие женщины и издатели выстраиваются к нему в очередь, сегодня же он явно расположен делать более связные сообщения.
«В сборнике рассказов De kip die over de soep vloog [Курица, которая пролетела над супом] Франс Пойнтл[136] говорит о том, что Холокост в определенной степени был изобретением семидесятых-восьмидесятых годов. Я не имею в виду, что события эти были изобретены, но что вожделенный танец со смертью вокруг этих событий пошел в ход именно в эти годы. Читая Пойнтла, просто невозможно поверить, чтобы сразу после войны голландцы так обращались с людьми, пережившими то, что тогда еще не звалось Холокостом. Пойнтл разворачивает перед нами ряд сделанных как гравюры сухой иглой набросков, вызывающих простейший вопрос: как можно было не обласкать таких горемык?» Люкас рассказывает об одной из своих теток, которая пережила Аушвиц и после всяческих мытарств оказалась в Стокгольме. От нидерландского посольства, после бесконечных разглагольствований, она получила наконец деньги, чтобы отправиться в Амстердам. До этого она всё же должна была подписать всевозможные документы с обязательством о возврате долга, к чему и должна была приступить через месяц после возвращения домой. Всё это она добросовестно выполнила. Каждый месяц пять жалких гульденов, без которых она едва могла обойтись. И только в 1972 году Хейлигерс услыхал, как она сказала: «Я всё это честно выплатила, но теперь могу выть от бешенства из-за этой тупой бессердечности».
Лишь в 1972 году она пришла в бешенство. Люкас рассматривает это как знаменательный интервал. Пойнтл почувствовал злость только в 1981 году; тогда он и начал писать.
Кроме того, я получаю еще и стихотворение Хейлигерса, после того как он охарактеризовал смерть как «неожиданно мокро пукнуть», уточнив: «Неожиданно – не в том, что пукнуть, а в том, что мокро, усёк?»
«Так что, если у тебя в доме где-нибудь есть камин, пожалуйста, поставь что-нибудь на него. М-м?»
Ночью приснилось, что мы карикатурно выискивали примечательные особенности некоторых университетских зданий, которые я больше всего ненавидел и, собственно, до сих пор ненавижу. Мы особо подчеркивали безнадежную тусклость колоссального мавзолея, в котором нам преподавали патологию, и говорили, бросая взгляд на мерзостные каменные массы, где всегда ревел ледяной ветер: «Слышишь, евреи призывают напрасно?» Майские дни.
Сегодня восхитительный день. Глядя на великолепную весеннюю зелень перед своим окном, Арий решительным тоном говорит Мике: «Да, когда такая погода, на что мне эвтаназия? И тогда пусть будут обычные похороны».
«И я бы так поступила», – отвечает Мике с такой же решительностью. И действительно, начинает казаться, что отклонения следует искать скорее в его нейронах, чем в его жизни.
«Доктор, почему у меня боли в груди?» – спрашивает пациент.
«У вас пропускает сердечный клапан», – отвечает доктор.
«Да, но почему он у меня пропускает?»
«Сейчас позвоню вашему священнику».
Захожу в палату к мефроу Понятовски и вижу, что она у окна возится с поясом, пытается щипцами проделать лишние дырочки. Она всё больше худеет и у нее не хватает сил справиться со щипцами. Беру пояс у нее из рук и, с силой нажимая щипцами, пробиваю еще одну дырочку.
– Сделай-ка мне еще одну, – просит она, – сделай побольше.
Какой неприятный звук издают эти щипцы! При каждом щелчке мы чувствуем всё пронзительнее, что каждое прокалывание – это отрезок пути.
Между тем она наливает вина. Смотрю на ее милое лицо, вижу обезоруживающий взгляд ее добрых темных глаз и слышу ее вопрос: «Сколько еще дырочек, как ты думаешь?»
«Этого я не знаю».
Люкас Хейлигерс вспоминает о разговоре в комнате отдыха. Дочь одного из пациентов рассказывала о своей поездке в Помпеи. Она была потрясена, увидев, как ей показалось, на некоторых лицах выражение страха[137]. Подруга рассказывала ей, что в прошлый раз она «видела там всю семью, сидевшую за столом».
Люкас сомневается, что в Помпеях можно было увидеть нечто подобное. Ему кажется почти невероятным, чтобы можно было наткнуться на сидящую за столом семью, застигнутую вулканическим пеплом, потому что дождь пепла и потоки лавы не похоронили бы их столь внезапно. Иными словами: «вся семья за столом» как воспоминание – порождение чего-то совсем другого, а не того, что там было на самом деле.
Замечательно в ее рассказе, что семью эту она видела «в прошлый раз». И он делает вывод: конечно, ты не сможешь писать, если никогда не видишь такую сидящую за столом семью.
Он рассказывает мне еще об одном ярком примере катастрофилии, или жажды событий (самого стойкого у человека ответвления исследовательского инстинкта молодого животного). Его дядя в 1952 году покинул духовную семинарию, чтобы отправиться добровольцем в Корею в безоглядном бегстве от бессобытийной пустоты пастырского существования.
Договорившись по телефону о встрече, мне представляется менеер Тьядема, судя по его визитной карточке – директор какого-то консультационного бюро, щедро одаренный академическими титулами. Для своей жены, которая поступает к нам для лечения перелома, он требует отдельную палату, в противном случае направление будет аннулировано.
Я излагаю, как обстоят наши дела: у меня нет отдельной палаты для его жены, так как мы не получаем от правительства столько денег, чтобы иметь достаточное количество отдельных палат. Деньги в области здравоохранения идут не на профилактику и не на обслуживание, а на диагностику. «В больнице Хет Феем, где сейчас находится ваша супруга, доктор сумел раздобыть миллионы на сложнейший томограф, с помощью которого можно выявить цвет клеток мозга: голубоватые они или сероватые. Тогда как в Де Лифдеберге, в том же веке, на той же планете, по финансовым причинам мы не можем помочь вам пописать или покакать, если приспичит».