Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Подателю сего Гуревичу Семёну Марковичу дарую все сокровища морского дна».
Податель сего аккуратно складывал письма в тонкую папочку и оставлял её в среднем ящике письменного стола. Не потому, что надеялся когда-то предъявить дарственную к оплате; просто комические эти каракули бывшего мощного мужика, умницы, острослова и гениального организатора гигантского производства, казались ему трагическим напоминанием о бренности всего сущего.
Так вот где таилась погибель моя, – сказал бы здесь папа, – мне смертию кость угрожала!
Как-то грустно ему было.
Болезнь Мироныча, третичный сифилис, прогрессировала. Дары его, увековеченные в ценных бумагах, становились всё скромнее, почерк – всё ужаснее: «Подателю сего Гуревичу Семёну Марковичу я дарую все стада быков в аргентинских пампасах. Повелитель мира…» – и росчерк. Уверенный росчерк главного инженера крупнейшего в стране предприятия…
Последний письменно удостоверенный дар, который Эрнест Миронович вручил Гуревичу перед тем как помереть, звучал так: «Подателю сего (неразборчиво) дарую две пачки чая и банку сайры». Подпись отсутствовала. Да и личность отсутствовала давно и безвозвратно.
Гуревич принёс домой папку с письмами Мироныча. Ночью поднялся (не спалось чего-то), ушёл на кухню и сидел там, курил, перебирал свидетельства всех даров морского дна, аргентинских пампасов, а также пачки чая, банки сайры…
Из мёртвой главы гробовая змея шипя между тем выползала…
– Мать твою, Гуревич! – привалившись плечом к косяку, в дверях стояла Катя в ночнушке и наброшенном поверх халатике. – Ты сам хочешь в психа превратиться!
Вот тогда она впервые вдруг произнесла: «Давай уедем!» – фразу, неожиданную для русской жены. Давай уедем… Куда? Где можно спрятаться от безумия этого мира? Гуревич лишь усмехнулся.
А сдался гораздо позже, после совсем другого случая…
Разумеется, он знал, что психиатрия в СССР – наука политическая. Разумеется, ему было известно, что существуют специальные психиатрические больницы закрытого типа. Разумеется, он отлично себе представлял, что за пациенты и примерно за какие провинности в эти заведения попадают… и, как правило, пропадают.
«Психиатрия – орудие государственного террора, – говорила мама ещё в его школьные годы, причём на коммунальной кухне и не слишком заморачиваясь, что там о её высказываниях думают соседи. – Это Железный Феликс подсудобил, это с него пошли все тюремно-психиатрические заведения: если ты противостоишь системе, значит, ты – преступный безумец».
«Знаешь что, – вполголоса возражал папа на её выпады, и не на кухне, а в комнате, – знаешь, что я скажу тебе, моя дорогая: политика политикой, но как ты назовёшь человека, допустим, на самокате, лихо прущего, допустим, на танк? Конечно, безумцем!».
Сам Гуревич не то чтоб не задумывался о таких вещах. Просто он подозревал, что подобное – что бы там ни писали на разных уровнях пропаганды в разных печатных изданиях, включая Скрижали Завета, – примерно в том же виде существовало всюду и всегда. К тому же, будучи психиатром, он вообще не слишком верил в существование абсолютно нормальных людей (и скажите мне, ради бога, что вы имеете в виду под термином «нормальность»? Вагнер, например, – великий композитор, призывавший к уничтожению целого народа, идеолог фашизма, вдохновитель Гитлера – он был нормален?).
Короче, как и многие его коллеги, Гуревич знал: покопайся как следует в корешках да вершках любого субъекта – в семейной его истории, в детстве, в любовном опыте, ну и прочем-таком-разном, – ты этому самому субъекту непременно пропишешь пусть лёгкое, но лечение.
Вопрос в другом: есть ли в истории болезни пациента какая-то политическая подоплёка, или это дело сшито на живульку, – но то уже вопрос совести врача и его собственного страха перед системой.
Однако многие психиатры, и Гуревич не был исключением, были убеждены, что все эти пассионарии, бесстрашно восстающие на систему, которая своротит любого, даже не заметив его, просто сдует лёгким чихом, – люди психически неуравновешенные, а часто просто больные люди; ибо чувство реальности и здоровый страх за жизнь свою и своих близких присущи как раз здоровому человеку.
Гуревич был человеком наблюдательным, умным, чувствующим состояние своих пациентов. Он лечил острые и хронические психозы разной этимологии, депрессии, неврозы, психопатии, реактивные состояния, органические поражения ЦНС, эпилепсию и все виды врождённого и приобретённого слабоумия… А ещё он и сам был человеком сложной внутренней жизни, мгновенных импульсов, легко воспламеняющегося воображения и не всегда объяснимых поступков; и потому был весьма далёк от социальных протестов, в чём бы те ни выражались: в обличительных речах на публике, в антисоветских высказываниях, самиздатских подпольных бестселлерах, в демонстрациях горстки отчаянных и, конечно же, психически неуравновешенных людей.
Всё это его как-то не увлекало. Безумству храбрых поём мы славу, но избавьте нас от их назойливого присутствия. Гуревич и так проводил слишком много времени в их компании и считал, что для его единственной жизни найдётся применение более… разумное, что ли, более вдохновляющее; наполненное трудом, хорошими книгами, семьёй и любовью.
* * *
Но как-то, ещё в ординатуре, ему пришлось присутствовать на одном переосвидетельствовании. (Вот же слово, ё-моё! Заставьте иностранца такое выговорить. Да что там иностранец, попробуйте сами покувыркаться, только чёткой скороговоркой и с первого раза, и не мухлевать!)
Клиника имени академика И. П. Павлова, где на кафедре психиатрии он проходил ординатуру, курировала одно спецзаведение в Ленинградской области. По закону, каждый год больным, обитателям тюремно-психиатрической больницы, должны были ставить диагноз заново, и доверяли это не областным эскулапам, а ленинградским врачам, профессуре, светилам отечественной психиатрии.
В некий апрельский, солнечный такой денёк привезли больного для переосвидетельствования. Завкафедрой профессор Нестеренко, помнится, выразил желание, чтобы на данном событии присутствовали и ординаторы последнего года; их было четверо, включая Гуревича.
Гуревич не рассчитывал на участие в этом спектакле, о распоряжении начальства узнал в последнюю минуту, буквально перед дежурством на скорой; мчал оттуда на всех парах, как безумный: попутку поймал, а она, как назло, по пути сломалась, так что последние два квартала Гуревич одолевал бегом и в парадные двери клиники ворвался вихрем, взмыл, задыхаясь, по лестнице, надеясь, что успел. Но не успел, и, когда влетел в конференц-зал, на ходу выхаркивая извинения, там уже сидели профессор, два доцента и все ординаторы, кроме него.
– Ну вот… Теперь, когда доктор Гуревич почтил нас своим присутствием, мы можем начинать.
Завкафедрой профессор Нестеренко – хлёсткий и жёлчный человек, а для ординаторов – просто бог Саваоф, уж не ниже рангом, – бывал подчас довольно остроумен; только остроумие его распространялось исключительно на подчинённых.