Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Струйка воздуха нагревалась солнечными лучами днем и остывала ночью; так я смог считать сутки нашего пути. Я определял наступление нового дня по изменившемуся вкусу воздуха на кончике моего языка. Иногда до меня даже доносились звуки, например, мычание коровы в сумерках, хотя и заглушаемое стонами и молитвами окружавших меня людей.
Наша катастрофа не затронула мир, и поезд двигался, подчиняясь обычным правилам железнодорожного движения. Иногда поезд загоняли на запасный путь и оставляли стоять там несколько часов, не обращая внимания на несущиеся из вагонов крики отчаяния, иногда вагоны дергались сначала вперед, но потом снова начинали двигаться назад, и мы застревали на какой-то станции на всю ночь. Потом вдруг нашему поезду давали зеленый свет, и он со скрипом и скрежетом выползал на основную колею и начинал нестись по ней, как обезумевшее домашнее животное какого-нибудь среднеевропейского крестьянина.
Мы находились в одном вагоне длинного состава таких же товарных вагонов, стояли в нем, тесно прижавшись друг другу и раскачиваясь в такт движению, при этом многие из нас умирали, но живые продолжали поддерживать мертвых своими телами. Каждый вагон был стандартным грузовым вагоном, 7,1 метра в длину и 3,75 метра в ширину, с плоской, слегка седловидной крышей, поставленным на стандартные крупповские четырехколесные тележки, приспособленные к европейской колее. Спереди и сзади автосцепки. Обычный, ничем не примечательный вагон, создававший абсурдное впечатление обыденности, тяжелый, обшитый деревянными панелями, выкрашенными в оливково-зеленый или красно-ржавый цвет. Такие вагоны, побитые непогодой, десятками стоят в депо или со скрежетом и громыханием движутся мимо полей, деревень и сел, по три состава за утро, освещенные холодным светом луны, трясущиеся, дребезжащие от налетающих на них порывов ветра, дующего из широких долин, эти самые что ни на есть обычные транспортные средства, поднимающие своим шумом всех деревенских собак, которые бегут за поездом, отчаянно лают и, подпрыгивая высоко в воздух, раздутыми ноздрями ловят чуждый едкий запах.
На первый или второй день нашего путешествия в никуда я стал прогрызать щель, через которую вдыхал наружный воздух и, как мне казалось, широкий простор, тянувшийся до самого горизонта и уходящий за него, бесконечный, предназначение которого не имело ничего общего с этим поездом смерти. У меня не было какой-то определенной цели, просто мне казалось разумным час за часом без остановки грызть твердое дерево. Перерывы наступали, когда я отключался и засыпал. Я бывал счастлив, когда у меня во рту оказывалась целая щепка, я жевал ее, как еду. Однажды ночью пошел косой дождь, и мне досталось немного воды — капли кололи мне язык словно холодные иголки. Когда я сильно уставал, то начинал прислушиваться к стуку колес, в моей голове складывались песни, звучавшие в такт с этим стуком, каким-то непостижимым образом я слышал в этих песнях то голос матери, то голос отца, эти голоса были скорее мимолетными образами отца и матери, образами, больше напоминающими ускользающее ощущение их телесных сущностей, моментально возникающее восприятие их моральной природы, из-за этого мне хотелось позвать их, словно от этого они могли воплотиться, стать снова настоящими отцом и матерью. Самое страшное, что после этих мыслей я снова начинал слышать лишь бессмысленный стук колес поезда. Я думал, что если бы мне удалось прогрызть отверстие, достаточное для того, чтобы вылезти из вагона, то колеса с радостью приняли бы меня в свои объятия, разрезали бы меня вдоль, чисто и быстро покончив с моей жизнью.
За моей спиной стояла девочка, которая весь первый день пути безостановочно проплакала, промочив слезами мою рубашку. Потом у нее иссякли силы, и она просто всхлипывала, жалобно, как котенок. Она обхватила руками меня за пояс и уткнулась щекой мне в спину между лопаток. Эта девочка тихо и незаметно умерла, и когда поезд поворачивал, ее ноги подкосились, она упала, и ее окоченевшие руки скользнули по моим бедрам и остались на уровне колен. Под тяжестью мертвой девочки я немного опустился, и щель, которую я прогрыз, оказалась на уровне моих глаз.
Расплывчатые, проносящиеся мимо кустарники и перелески росли очень близко к железнодорожной насыпи, настолько близко, что ветки и листья иногда задевали стенки вагона. Стволы деревьев бывали иногда такими толстыми, что застили свет, и становилось темно, как ночью. Потом внезапно открывался вид на зеленое поле с домом и амбаром вдалеке.
— Хутор! — объявлял я. — Теперь дорога. Лошадь и телега.
Так я и продолжал объявлять новости окружающего мира для тех, кто хотел меня слушать. Березы. Ручей. Женщины и дети роют картошку. Река. Железнодорожник раскуривает трубку.
Среди людей, которые поднялись в вагон до меня, было несколько человек, которых я знал. Когда я уловил запах угольной сажи и увидел, что мы въезжаем в депо, и понял, что наше путешествие подходит к концу, мне показалось очень важным вспомнить, кто были эти люди: господин и госпожа Либнер и их сын Иосиф, который учился в школе на один класс старше меня, старые девы, сестры-близнецы Хана и Дебора Диамант, булочник господин Лихт, доктор Хорнфельд, недавно прибывший, который вместе с доктором Кенигом работал в нашей больнице, мой друг Николай, дававший мне читать ковбойские романы на немецком языке, светловолосая девочка Сара Левина вместе с ее милой мамой Мириам, учительницей музыки, которая когда-то сказала моей матери, что Сара положила на меня глаз. Сейчас я не мог их видеть. Возможно, они были здесь, но для меня они стали прошлым. Если бы я имел возможность повернуться и посмотреть на них, то что бы я увидел, кроме их деградации, узнал бы я их, если они точно так же, как я, лишились имен, своей подлинной неповторимой сущности, если все, чем они когда-то были, раздавила безжалостная машина уничтожения, если все мы вместе и каждый по отдельности превратились в совокупность разорванных мучениями живых, умиравших и умерших в этом вагоне?
* * *
Мы договорились пообедать в «Люксембурге» на Семидесятой улице Вест. К счастью, в этот день в ресторане было немноголюдно — обычно же здесь бывает довольно шумно; богато декорированные стойки и зеркальные, выложенные мраморной плиткой стены привлекают посетителей — при том, что в зале была обычная, довольно симпатичная публика, по большей части молодые люди, обращающие на себя внимание тем, что, хотя вы можете их и не знать, они все равно кажутся вам знакомыми. Сара ничем не выделялась среди завсегдатаев — на ней был серый костюм, черная блузка, на шее никаких украшений, тщательно подстриженные волосы красиво зачесаны назад, открывая маленькие уши, ее живость и непосредственность очень гармонировали с обстановкой, разговаривая, она подавалась вперед, держа над тарелкой нож и вилку, а бокал «шардонне» украсил ее щеки милым румянцем.
— Вы не представляете себе, какая это роскошь — пообедать не дома.
— Роскошь освобождения.
— Теперь я могу себе это позволить, мальчики почти весь день в школе. Но все равно обед обычно состоит из пары сандвичей, или это рабочий ленч, когда на столе вместе с тарелками куча всяких бумаг.
У нее мелодичный высокий голос, приятный смех. Сегодня я впервые видел ее без Пэма. Какое-то время назад я дал ей свои материалы о гетто, и сегодня она собиралась высказать свои мысли по этому поводу. В ней есть легкость, но не та, которая достигается аэробикой, а внутренне присущая ей, Саре Блюменталь, как и непримиримость суждений. У нее намечается второй подбородок, на шее одна или две тонкие складки, полная материнская грудь. Когда она задумывается или расслабляется, то становится, помоги мне Боже, чертовски сексуальной. Вероятно, отчасти этим объясняется то чувство, которое испытывает к ней Пэм, это женщина, которую невозможно тронуть ничем земным, но она очень хорошо подходит для священного союза. Определенно, в ней нет ни грана застенчивости. Она отличается прямотой, резкостью, но странно то, что очки в тонкой золотой оправе делают ее моложе — Саре должно быть около сорока, — хотя, находясь под впечатлением рассказов Пэма о ее горе, я не перестаю поражаться синеве ее глаз и заразительной улыбке, которая, как это ни двусмысленно звучит, может в любой момент разрешиться слезами. Мне кажется, что это настоящая Сара Блюменталь, которую я описал в главе «Кража».