Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проведя неделю в Анзене, Золя вернулся в Медан с ощущением, будто у него самого долгие годы шахтерского труда за спиной. Он обладал редкостной зрительной памятью. Ему достаточно было, сидя за письменным столом, прикрыть глаза, чтобы увидеть мысленным взором почерневшие лица, тряско движущиеся по рельсам вагонетки, штормовые лампы, огоньки которых мерцали среди темного и душного тумана… Папка с надписью «Жерминаль» понемногу распухала, пополняясь все новыми подробностями: тут были теперь и выписки из книг, и записи полезных разговоров, и заметки о митинге Рабочей партии Парижского региона, куда он отправился вместе с Полем Алексисом. На митинге выступали пылкие Жюль Гед и Поль Лафарг, а также делегат анзенских забастовщиков. Золя вслушивался в их речи с вниманием истинного борца за народное дело и всей душой был с ними, вместе с тем желая сохранить нейтралитет. Голова у него была уже так переполнена, что казалось, вот-вот лопнет. Наконец 2 апреля 1884 года он пишет первые слова «Жерминаля», этого «чертова романа», по его собственному выражению. «Боюсь, мне придется с ним изрядно помучиться, – признается он Антуану Гийеме. – Но куда денешься? Надо возделывать свое поле».[156]
Сюжет с каждым днем все больше вдохновлял автора. Он писал радостно и легко. В мае первая часть книги была закончена, в июле – дописана вторая часть. Только бы здоровье не подвело! Золя весит почти центнер, дышит с трудом и опасается, что у него диабет. Александрина тоже нездорова, страдает приступами астмы. В августе они вдвоем уезжают в Мон-Дор. Добравшись поездом в Клермон-Ферран, они пересаживаются в экипаж, чтобы проехать по крутым дорогам еще сорок семь километров до курорта. В пути их застает гроза со вспышками молний и градом. Лошади останавливаются.
В Мон-Доре панорама, открывающаяся с возвышенности Санси, разочаровала путешественников. Золя увидел в ней всего лишь ряд «круглых бугров». Гостиничная жизнь выбила его из колеи, необходимость выполнять требования врача раздражала. Тем не менее он аккуратно принимал паровые ванны и очень рассчитывал на то, что благодаря пешим прогулкам его живот растает. По вечерам Эмиль болтал с постояльцами курортного заведения, в том числе – Севериной и Валлесом, которые тоже проходили курс лечения. Валлес, с его растерянным, блуждающим взглядом, выглядел едва живым. Да и вообще все эти усердно лечившиеся больные производили на Эмиля тягостное впечатление, казались ему провозвестниками его собственной кончины. Зато он признавал, что Александрине ингаляции и ванны идут явно на пользу. Убедившись в том, что ей стало лучше, он уговорил жену совершить прогулку верхом в Санси. Ни она, ни он сам прежде никогда не садились в седло. Вместе с нашими наездниками поехал парижский врач Мажито. Впереди ехал проводник. Лошади были никудышные, жалкие клячи в чиненой упряжи. Проводник оказался глухим. Всадники перебрались через Дордонь с ее быстрыми водами, а у Змеиного водопада кляча под Александриной вдруг припустила рысью по крутому склону. Перепуганная всадница закричала и, выпустив из рук вожжи, свалилась на землю головой вниз, не сумев выпростать ногу из стремени. Золя торопливо спешился и быстро, как только мог при его тучности, бросился на помощь жене. Вместе с проводником и доктором Мажито он освободил ее, всю в синяках, но после этого путешественники наотрез отказались продолжать путь на лошадях и прошли пешком пять километров, отделявших их от Мон-Дора.
Золя нелестно отозвался об окружавшем его пейзаже. «Надо вам сказать, – писал он Анри Сеару, – что у меня по-прежнему из головы не выходят мои драгоценные южные горы, и всей пышной зелени и всего цветения этого овернского края недостаточно для того, чтобы меня растрогать. Эти бугры мне кажутся нелепыми, а весь ужас их Чертовой Долины и их ущелья Шодфур представляется мне безобразной пасторалью, стоит только припомнить кое-какие тамошние уголки».[157]
Истина заключалась в том, что писателю надоело лечение, опротивел отдых, не терпелось вернуться в свой кабинет. Ему так хотелось засесть за работу, что сосало под ложечкой.
Вернувшись в Медан, Золя снова с наслаждением погрузился в труд каторжника, влюбленного в свои цепи. Книга набрала новый разбег и устремилась дальше. «Жерминаль» – прежде всего история восстания Труда против Капитала. Герой романа, Этьен Лантье, нанимается в бригаду забойщиков и очень скоро, возмущенный нечеловеческими условиями, в которых трудятся шахтеры, организует митинги протеста, создает кассу взаимопомощи, подготавливает забастовку, которая закончится неудачей после двух с половиной месяцев борьбы, но будет способствовать пробуждению в рабочих чувства сплоченности в беде и осознанию справедливости их требований. Сквозь эту эпопею вьется любовная интрига. Все вместе оставляет у читателя тревожащее чувство, у него создается впечатление, будто он ощупью пробирается по беспросветно темному лабиринту, где человеческой плоти противопоставлен камень, а невзгодам шахтеров – эгоизм имущих.
Гюго, изобразив в «Отверженных» бунт безрассудной молодежи, вышедшей в июне 1832 года на баррикады, окрасил эту картину в романтические тона. Шахтеры из «Жерминаля», в отличие от них, интеллектуалов, сражающихся за идеи, повинуются животному инстинкту, заставляющему их требовать большего уважения к себе и большей справедливости. Жены и дети подталкивают их в спины, и они беспорядочной толпой неотвратимо движутся к тому, что представляется им светом. Золя великолепно передает своим топорным стилем это упрямое продвижение вперед. Тяжелый, неуклюжий слог, перегружающие текст повторы придают ему странную силу заклинания. В резких, хлестких описаниях жизнь вспыхивает намного ярче, чем в отделанной, «зализанной» прозе. Кажется, чем хуже автор пишет, тем сильнее воздействует на читателя. Закончив «Жерминаль», Золя скажет Сеару: «У меня гипертрофия верной детали, я лечу к звездам, оттолкнувшись от трамплина точного наблюдения. Правда мгновенно возвышается до символа».[158]
Двадцать третьего января 1885 года Эмиль дописывает заключительные фразы романа: «Высоко в небе во всей славе своих лучей сияло апрельское солнце, изливая тепло на землю-роженицу. Из ее материнского лона ключом била жизнь; почки развертывались в зеленые листья, поля трепетали от роста трав. Повсюду набухали семена, тянулись ростки, пробиваясь на поверхность равнины, охваченной жаждой тепла и света. Изобильный сок струился, будто шепот голосов, шорох стеблей сливался в одном долгом поцелуе. И снова, снова все ясней и отчетливей, словно приближаясь кверху, раздавались удары рабочего кайла. В пламенных солнечных лучах, юным утром, земля вынашивала в себе этот шум. На ниве медленно росли всходы, грозная черная рать созревала для будущей жатвы, и посев этот скоро должен был пробить толщу земли».[159] Перечитывая написанное, автор испытывает удовлетворение от благополучно завершенного труда. «Я в восторге! – пишет он Шарпантье, посылая ему две последних главы. – Ах, до чего же мне необходимо сейчас чуть-чуть полениться!»[160] Однако по размышлении он перестает верить в то, что история чумазых шахтеров, поглощаемых угольным Минотавром, может увлечь широкого читателя.