Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечерами после закрытия бара Пина неохотно отправлялась в постель, утром, еще до рассвета, вставала, умывалась холодной водой, одевалась во все лучшее и спускалась на террасу ждать, когда проснется ее сын. Иногда кот Мичетто, сделавшийся покладистым к старости, составлял ей компанию.
Во время суеты, связанной с возвращением мужчин, умерла Джезуина.
Умерла тихо, во сне, со сложенными руками, сидя на своем обычном месте в углу бара около радиоприемника, так что никто сразу и не заметил, что она не дышит. Картежники продолжали играть в scopa, буднично стучали костяшками доминошники, шипела старая кофемашина. Когда Кончетта подошла к Джезуине, хлопнула по колену и крикнула «эй!», старуха даже не пошевелилась.
– Она меня на обругала, – поразилась Кончетта и заорала во весь голос: – Что-то случилось!
Вызвали Амедео. Он сел напротив старухи:
– Синьора Джезуина.
Старуха не отозвалась, на лице ее застыла тихая улыбка. К приоткрытым в улыбке губам поднесли зеркальце, оно не запотело.
Новость разнеслась по всему острову и повергла людей в искреннюю печаль. Джезуина была первой, кто умер после волны военных смертей, и ее кончина всколыхнула горечь всех ужасных потерь. Закрылись лавки, с полок шкафов достали траурные повязки, и те, кто оплакивал своих погибших за закрытыми дверями, те, кто как безумный колотил кулаками по подушкам, рыдал на полу в своих кухнях, втирая пепел в лицо, – все они вышли на улицу и предались горю, не пряча более пропитанные слезами платки и красные глаза.
Джезуину в маленьком гробу похоронили на кладбище за виноградником Маццу. Со времен первых поселенцев-греков здесь хоронили всех жителей острова. Джезуине выделили место под единственным кладбищенским кипарисом. Там она пролежит двадцать один год, прежде чем ее выбеленные кости соберут и, сопровождая молитвой, переложат в белый альков в стене кладбища. Процессию возглавил отец Игнацио, который исполнял гимны, посвященные святой Агате. Горе жителей острова не имело границ. Под лучами закатного солнца во время похорон Джезуины они рыдали, рыдали и рыдали, и отец Игнацио знал, что они оплакивают не только Джезуину, но всех прочих умерших, всех, кто ушел навеки. Порой для горя нужен повод, и старый священник понимал это. Граф и его супруга посетили похороны и возложили красивый венок из бегоний на могилу Джезуины, которая помогла появлению на свет почти каждого из тех, кто ее теперь оплакивал, включая il conte.
Пока город прощался с Джезуиной, Флавио пробудился от летаргии. Он пошевелился, открыл глаза и почувствовал, что давящая военная усталость исчезла. Волосы его свалялись, во рту пересохло, мочевой пузырь ныл после слишком долгого сна. Минуло двенадцать часов с тех пор как он последний раз, очнувшись ненадолго, добрел до туалета. Он преодолел коридор и пустил струю в унитаз. Здесь он когда-то толкался со своими братьями, когда они вставали затемно, чтобы побрить отцовской бритвой свои детские подбородки и намаслить волосы, как это делал ссыльный поэт Марио Ваццо, и уже тогда они чувствовали, как им тесно на острове. Флавио распахнул окно в ванной и долго стоял и смотрел на улицу.
Какая-то длинная процессия двигалась по извилистой дороге через поля. Что это? Фестиваль святой Агаты? Но нет, Святая Агата в июне, а сейчас осень, скоро зима. Наверное, очередной протест по поводу земель. Он провел кончиком указательного, уцелевшего, пальца по лицу. Ощущение нереальности происходящего не исчезло, он будто смотрел фильм. Все было как-то не так. Он почувствовал это в тот самый момент, когда, одетый в английскую одежду, выданную благотворительным фондом, с фанерным чемоданом под мышкой, выпрыгнул из рыбацкой лодки, доставившей его из Сиракузы.
Флавио вернулся в постель, откинулся на подушки и еще раз вспомнил свою прогулку шаг за шагом, пытаясь испытать радость от возвращения домой. Вот он медленно поднялся на холм по своей старой детской тропинке через заросли опунций. В чемодане гремели лагерные пожитки: бритва, заржавевшая в английской сырости, английские игральные карты, английская Библия. Он не знал, что с ней делать: оставить ее казалось святотатством, а выбросить было немыслимо. Так что, когда его отпустили, он привез Библию с написанным на титульном листе адресом его тюремного лагеря на родной остров. Там, на чердаке, она и пролежала, собирая пыль следующие пятьдесят лет.
Флавио не ожидал торжественной встречи в ратуше и ликования по поводу своего возвращения, но, поднявшись на холм и пройдя через облупленную арку, обозначавшую вход в город, он понял, что никто его здесь не ждет. Несколько ребятишек, подросших за время его отсутствия, завидев Флавио, кинулись врассыпную. Он заметил старого мэра Арканджело, который просто свернул в переулок со страдальческим выражением лица, словно не стоило им, экс-фашисту и бывшей звезде Balilla, встречаться.
И тогда он побрел прочь от города, к разрушенным домам, пока внезапно не наткнулся на свою сестру – девушку с морщинкой поперек лба и уже без ортезов.
Она отвела его в «Дом на краю ночи». Флавио обнаружил, что и там все переменилось, стало чужим. Мать высохла, отец превратился в старика с дребезжащим голосом. В тот момент память изменила ему. Куда подевались ножные ортезы сестры? Где котенок? Потом в своей спальне он наткнулся на вещи, принадлежавшие чужому мужчине. Его труба потускнела, портрет il duce исчез. И, прежде чем он успел вспомнить все, его сморил сон.
И вот Флавио пробудился. Надел рубашку и брюки, которые отыскал в пропахших нафталином ящиках комода, спустился на кухню, налил в стакан воды. Ту т же появилась мать, торопливо стуча каблуками своих старых директорских туфель. За ней – отец и сестра.
– Что это была за процессия? – спросил Флавио. – Я видел из окна.
– Похороны, – ответила мать. – Синьора Джезуина.
Джезуина. Старушка, что присматривала за ним в детстве, угощала сладкой рикоттой и чистила ему фиги. На глаза вдруг навернулись слезы. Мать подошла к нему и потерла спину между лопаток.
– Мой Флавио, – прошептала она. – Мой Флавио. Ты вернулся ко мне, мой мальчик.
Он позволил ей убрать с его лба упавшую прядь волос.
– Как там было, в лагере? – спросила она. – Как они с тобой обращались, эти inglesi?
Что он мог ей ответить? Что кормили прилично, хоть пища была тяжелой, сплошные пудинги? Что обрядили его в черную робу с серым кругом на спине и на штанине, чтобы знать, куда целиться, если он вздумает бежать? Что они позволили ему работать на ферме? Но не сразу, сначала они считали его фашистом. Он же не мог изменить свои убеждения сразу. Тем не менее четверым пленным, включая Флавио, разрешили трудиться на большой ферме под присмотром сторожевых псов. Зимними промозглыми утрами они тащились туда через рощу, прихваченную инеем. Однажды на Рождество семья фермера усадила их за общий стол, и они ели жареного гуся с жареной картошкой и крошечной капустой, которую эти inglesi называли «брюссельской». Они смеялись, когда он морщился от мерзкого вкуса этой их капусты. Стоит ли рассказывать об этом матери? Как они надевали бумажные короны и пили горькое английское пиво? А госпиталь – стоит ли рассказывать ей о госпитале? Как он оказался в психиатрической палате, где ночью, когда выключали свет, с каждой койки неслись стоны и бормотание, каждая койка в темноте обращалась в остров плача. Какие из его воспоминаний стоило извлечь, отряхнуть от пыли и выставить на всеобщее обозрение? Он устал, он не знал, как поступить.