Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, сколько часов кряду я проспал. Я не хотел уходить, как заключенный, потерявший вкус к свободе. Тюрьма стала для меня убежищем, я не сомневался, что мои отвратительные надзирательницы с минуты на минуту появятся снова. Только холод и сырость подняли меня с подстилки, на которой я гнил заживо. Снова я потащился на кухню, открыл кладовую – и обнаружил там большие запасы снеди. Чья-то заботливая рука оставила там сыр, яблоки, йогурты, ветчину и другие продукты. Я стал поспешно и беспорядочно насыщаться, что закончилось рвотой. Пришлось старательно жевать.
Ко мне вернулись хоть какие-то силы. Я оделся в чистое, сжег на пламени плиты гадкую пижаму и решился покинуть это логово. Трепет крыльев не то синицы, не то скворца, прогуливавшегося по карнизу у слухового окошка, заставил меня подскочить. Я толкнул дверь, не имевшую больше ни задвижки, ни замка. Утро, прочерченное тонкими дождевыми струями, умыло и взбодрило меня, как ледяной душ. Я был ослеплен и с трудом устоял на ногах: вставала серая, неуверенная заря. Я сделал несколько шагов на воле, оглянулся: несколько недель я провел в заключении в доме дежурного по переезду на заброшенных железнодорожных путях. Следы рельсов еще угадывались в траве перпендикулярно дороге, черной от следов шин. Рельсовые пути и поезда исчезли одновременно. Редко мне приходилось видеть такие безобидные в своем разорении домишки. Вдали я разглядел опоры высоковольтной линии и разноцветные жилые дома-башни. Значит, я находился в парижском районе, в пределах язвы из бетона и стали, которой окружила себя столица, чтобы отгородиться от природы. Я осторожно зашагал, боясь звука собственных шагов. В последний раз оглянулся я на дом с забитыми фанерой окнами-глазницами без глаз, со штукатуркой, обсыпанной пятнами плесени, как прыщами, с готовой провалиться крышей. В атаку на фасад шли сорняки, тщедушные кустики. Я потерял голову, стал кричать, ругаться. Я набрал с насыпи камней и стал швыряться ими в стену дома. Глухие удары немного успокоили меня. От нехватки воздуха в легких я рухнул на колени. И возблагодарил Господа за то, что жив.
Меня положили в ближайшую к месту моего заточения больницу в восточном пригороде Парижа. В отделении урологии, где я наблюдался десять дней, меня заподозрили в необузданном онанизме. Никто не поверил просто в запущенную инфекцию. Я страдал также анемией, дистрофией мышц, всяческими кожными болезнями, по ночам в ушах у меня оглушительно звенели колокола. Мне выбрили голову, ноги и пах. Однако статус дипломата, что явствовало из моих документов, заставлял относиться ко мне с некоторым уважением. Я был не просто босяком, отбросом общества, одним из тех, кто во множестве заполняет залы ожидания больниц и поглощает бюджет социального страхования. Мне пришлось выдержать допросы молодого психиатра Матильды Айяши: это она высказала предположение о навязчивой патологической мастурбации, близкой к членовредительству. Она была недурна собой, высокая зеленоглазая брюнетка с удлиненным лицом, с неизменным радионаушником в ухе. Но внешние данные теперь оставляли меня равнодушным. Устав от ее инквизиторской настойчивости, я как-то утром взял и сбежал, прихватив с собой горсть украденных из аптечки антибиотиков.
Отныне помочь мне был способен один человек в целом свете – Жюльен. Я уже много месяцев не имел вестей от семьи, а родители с их левацкими замашками не смогли бы оказать мне никакой помощи. Какое странное, даже в некотором смысле гнусное ощущение – обращаться за помощью к тому, на кого я еще недавно плевать хотел! На всякий случай я несколько раз набрал телефон Доры, но он был отключен. Заглянул я и в кафе «Курящая кошка» – вдруг там меня дожидается записка? Попытался связаться с несколькими бывшими клиентками, чьи телефоны у меня сохранились. Все до одной посылали меня куда подальше, делая вид, что не знают, кто я такой. Самым неприятным получился разговор с Флоранс, с легкой руки которой я ступил девять лет назад на свой скользкий путь. Она остепенилась, стала бабушкой и уже через несколько секунд швырнула трубку. Стоял декабрь, от холода все, даже дыхание, причиняло мне режущую боль. Исхудавший, наголо выбритый, с землистым лицом, я позвонил в дверь подъезда Жюльена на улице Фонтен в Девятом округе. Таблички с фамилией Жюльена я не нашел, пришлось обратиться к консьержке. Женщина средних лет в фартуке отодвинула занавеску на стеклянной двери.
– Мсье Дранкур больше здесь не проживает, он женился.
– А куда он переехал, вы знаете?
– Нет, мсье.
– Он оставил вам адрес для пересылки его почты?
– Нет, мсье, он доверил это самой почте. Мне очень жаль, я занята.
На ее месте вырос огромный ротвейлер, принявшийся царапать стекло когтями и лаять на меня, показывая белоснежные клыки и слюнявую пасть. Я отправился на улицу Ренн, к Жюльену на работу. Он там больше не работал. Молодая сладкоголосая секретарша объяснила, что он открыл собственную контору на улице де ла Пэ, в Первом округе. Пожалев меня – я был в поношенной одежде и дрожал от холода, – она дала мне двадцать евро на еду, и я от благодарности едва не облобызал ей руки. Я уже был не в силах отвергать милостыню. Днем я добрался до дома номер десять по улице де ла Пэ. Красивая медная табличка у резной деревянной двери гласила: «Дранкур и партнеры». Я заколебался, вспомнив историю с Андре Бретоном, прогуливавшимся перед домом Тристана Цары, пока тот бился в агонии, потому что не решался войти после шестнадцатилетней ссоры. Я не забыл, что это Жюльен устроил надо мной судилище, и теперь опасался, как бы он не воспользовался моей нуждой, чтобы еще сильнее меня унизить. Увидев, что из подъезда выходит жилец, я заскочил внутрь и зашагал по двору, представлявшему собой ромб газона с античной статуей, из которой бил тихо журчащий фонтанчик. Я позвонил в еще одну дверь и оказался в величественном вестибюле с расписанным фресками потолком. Старый решетчатый лифт-астматик поднял меня на четвертый этаж. Дама в костюме пригласила меня войти. Я сообщил ей о своем желании срочно повидаться с мэтром Дранкуром. Она с сомнением покачала головой и предложила записаться на следующую неделю. Я почти умолял ее, ссылаясь на близкую дружбу. Она исчезла за дверью. Пышность и размеры здания пугали меня: это был настоящий лабиринт коридоров, комнат, деловитый улей со снующими туда-сюда людьми обоих полов. Дама, принявшая меня, снова показалась только спустя час и, изобразив огорчение, довела до моего сведения, что мэтр Дранкур занят. Я шатаясь поплелся вон, но она окликнула меня с порога. Она шепотом переговаривалась по телефону. Повесив трубку, она встала и почти на ухо сообщила мне, что в порядке исключения мэтр Дранкур согласен меня принять. Одно условие: он просит, чтобы я написал ему на листке бумаги цель посещения. Проглотив оскорбление, я поспешно нацарапал: «Жюльен, прошу тебя, мне плохо!» и вчетверо сложил листок. Помощница пригласила меня следовать за ней. Мы прошли мимо нарядных курильщиков сигар, миновали не один коридор, заставленный шкафами, полными книг в дорогих переплетах. Наконец она привела меня в клетушку без окон, пахнувшую дезинфекцией, с вращающимся креслом между пылесосом, ведром и половой тряпкой. Прошло еще три часа, а я по-прежнему томился в этом закутке, не зная, надеяться или махнуть рукой на надежду. Я уже был готов к бегству, когда молодой человек прилежного вида заглянул ко мне и сообщил, что мэтр Дранкур ждет меня в конце второго коридора слева. Стучать излишне. Я был очень слаб, усталость придавила меня, как валун. Я шел, шатаясь, и держался за стены со старинными гравюрами и художественными фотографиями. Одна из них поразила меня: на ней красовалась гипсовая статуя Христа у въезда в аэропорт. На постаменте была надпись по-испански: «Взойдите и покайтесь». Я воспринял это как предостережение и приготовился дать деру.