Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтизация комфорта приводит в литературе и живописи XIX века к тщательно прописанному и наполненному деталями фону, который Ф. Моретти характеризует словом «балласт»: «…балласт рационализирует романный мир, превращая его в такой мир, в котором сюрпризы – редкость, приключений стало меньше, а чудеса не происходят вовсе. Балласт – величайшее изобретение буржуазии не потому, что он ввел в роман торговлю или промышленность или другие буржуазные “реалии” (не ввел), но потому, что через него логика рационализации проникает в сам ритм романа. На пике его влияния даже культурная индустрия поддается его очарованию: домашняя “логика” Шерлока Холмса, превращающая кровавое убийство в “серию лекций”; невероятные миры, в которых “научная” фантастика устанавливает подробные законы; мировой бестселлер “Вокруг света за 80 дней”, посвященный пунктуальности в планетарных масштабах, в котором герой живет согласно расписанию, как бенедиктинский монах жил согласно своему horarium [распорядку]…» [92, 118]. Анализ в новом отношении к описанию явно начинает преобладать над поэтических экспромтом, объективизм – над эмоциональностью, труд – над озарением: «Аналитическая проза раскрывает свои прагматические истоки, где-то между природой Бэкона (которой можно овладеть только путем подчинения) и бюрократией Вебера с ее “исключением любви, ненависти и всех чисто личных, иррациональных и эмоциональных элементов, которые не поддаются расчету”» [92, 126].
Позднее в рамках мещанской ментальности именно комфорт выйдет на первый план, потеснив собой труд. А объективизм великой литературы, по мысли Ф. Моретти, приведет ее к повсеместному утверждению описания с позиции среднего интеллектуального уровня буржуа: «Это весьма печальный итог серьезного века в истории европейского романа: стиля, который, трудясь без устали, вывел буржуазную прозу на беспрецедентно высокий уровень эстетической объективности и последовательности – но только затем, чтобы открыть, что он больше не знает, что и думать о своем предмете» [92, 141].
Наконец, к концу XIX века (то есть ко времени М. Нордау), после формирования в странах ядра капиталистической миросистемы индустриального общества и всеобщей победы акционерно-банковского капитала, ведущим становится тип буржуа-финансиста, живущего в серой зоне полузаконного: «Буржуа-реалиста вытесняет созидательный разрушитель; аналитическую прозу – трансформирующие мир метафоры. Драма лучше, чем роман, улавливает суть этого этапа, на котором временная ось смещается от трезвого фиксирования прошлого – двойная бухгалтерия “Робинзона” и “Вильгельма Мейстера” – к самоуверенному формированию будущего, типичному для драматического диалога. В “Фаусте”, в “Кольце Нибелунгов”, у позднего Ибсена герои “спекулируют”, заглядывая далеко в будущее. Детали затмеваются воображением, реальное – возможным. Это поэзия капиталистического развития» [92, 253].
Новый тип буржуа уже в силу самой организации большого капитализма не может быть честен, он изначально вынужден жить в серой зоне между законным и незаконным, моральным и аморальным: «Ты не можешь быть честным в будущем времени, которое является временем предпринимателя. Что такое “честный” прогноз цены на нефть или на что-нибудь еще, не важно на что, через пять лет? Даже если вы хотите быть честным, вы не можете им быть, потому что честность требует твердых фактов, которых “спекуляции” – даже в самом нейтральном ее смысле – не хватает. В истории с Enron, например, большим шагом в сторону грандиозной аферы было принятие так называемой системы учета по рыночной стоимости [mark-to-market] – учета в качестве реально существующих доходов, которые пока еще находятся в будущем (порой будут получены спустя много лет)» [92, 253]. Первым блестящим исследователем этой серой зоны к концу XIX века, согласно Ф. Моретти, был Ибсен: «Вот так выглядит серая зона: сокрытие, вероломство, клевета, халатность, полуправда… Насколько я могу судить, для этих действий нет какого-то общего определения; что поначалу, учитывая, что я опирался на ключевые слова как ключ к буржуазным ценностям, я находил крайне досадным. Но в случае серой зоны у нас есть вещь, но нет слова. А вещь ведь и вправду есть: один из путей развития капитала – это захват все новых сфер жизни – или даже их создание, как в параллельном мире финансов, – в которых законы неизбежно оказываются неполными и поведение легко может стать сомнительным. Сомнительным: не незаконным, но и не совсем правильным» [92, 235]. Уходя в серую зону полузаконного, капитализм скрывал свою истинную сущность за ширмой свободного рынка и демократии. И это сокрытие было столь успешно, что многие либеральные интеллектуалы до сих пор верят, что капитализм равен свободному рынку и демократии. Буржуа-предпринимателя, организатора производства и обмена, оправдывавшего свое право на господство неустанным трудом по повышению экономической эффективности и таким образом отчасти реабилитировавшего труд вообще, сменяет буржуа-финансист, спекулянт, опирающийся на полузаконное использование связей в политике и бизнесе. Так создавалась социальная основа для кризиса морали, трудовой этики и рациональности, приведшего к кризису культуры.
Новое обращение к проблеме вырождения культуры наблюдается на Западе в период между двумя мировыми войнами. Так, О. Шпенглер в своем опубликованном в 1922 году втором томе «Заката Европы» рассматривал подобное вырождение как общий удел всех костенеющих и приходящих в упадок цивилизаций: «Вновь и вновь во всех мировых столицах всех цивилизаций повторяется переход от напряженнейшей практической мыслительной работы к ее противоположности, сознательно вызываемому расслаблению, духовное напряжение заменяется телесным, спортивным напряжением, телесное – чувственным “наслаждением” и духовным “возбуждением” посредством игры и пари, чистая логика повседневной работы замещается сознательно употребляемой музыкой» [135, 106]. В конечном счете, пишет О. Шпенглер: «Исчезает целая пирамида пригодных для культуры людей» [135, 109].
Другой крупнейший представитель цивилизационного подхода к истории, А. Дж. Тойнби-младший, писал во второй половине 1930-х годов о надломе цивилизаций: «Надлом означает исчезновение с исторической сцены творческого меньшинства, вызывавшего доверие большинства и добровольное желание подражать ему, следовать за ним» [114, 366]. В результате происходит нравственное отчуждение большинства населения от ценностей своей цивилизации, распространяются характерный для первобытности архаизм (стремление подражать не современникам, а предкам) и отрицающий любой мимесис футуризм [114, 366–373].
Испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет пишет в 1930 году в самом начале мирового экономического кризиса свое «Восстание масс», а его немецкий коллега Карл Ясперс незадолго до прихода к власти Гитлера пытается найти в этом «восстании», являющемся производным от всеобщей бюрократизации, причины глобального кризиса культуры: «Там, где мерой человека является средняя производительность, индивид, как таковой, безразличен. Незаменимых не существует. То, в качестве чего он был, он – общее, не он сам. К этой жизни предопределены люди, которые совсем не хотят быть самими собой; они обладают преимуществом. Создается впечатление, что мир попадает под власть посредственности, людей без судьбы, без различий и без подлинной человеческой сущности» [140, 42]. В условиях бюрократизации массовая посредственность превращается в гигантскую нивелирующую силу: «В процессе консолидации огромного аппарата по упорядочению жизни масс каждый должен ему служить и своим трудом участвовать в создании нового. Если он хочет жить, занимаясь духовной деятельностью, это возможно, только участвуя в умиротворении какой-либо массы людей. Он должен показать значимость того, что приятно массе. Она хочет обеспечения своего существования пропитанием, эротикой, самоутверждения; жизнь не доставляет ей удовольствия, если что-либо из этого отсутствует. Помимо этого ей нужен способ познания самой себя. Она хочет быть ведомой, но так, чтобы ей казалось, будто ведет она. Она не хочет быть свободной, но хочет таковой считаться. Для удовлетворения ее желаний фактически среднее и обычное, но не названное таковым должно быть возвеличено или, во всяком случае, оправдано в качестве общечеловеческого. Недоступное ей именуется далеким от жизни» [140, 47].