Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но об этом он не думает. А говорит, высвобождаясь из ее объятий:
— Судьба дает нам шанс, и им грех не воспользоваться! Мы не должны подвести Гранцова, он не должен нас стыдиться!
— Ни в коем случае, — отвечает она.
Тут возвращается улыбающийся Гранцов.
— Процесс пошел! — сообщает он. — Зайдите послезавтра, тогда мы сможем поговорить более предметно. Послезавтра в час вам удобно?.. Отлично, договорились: в четверг в час дня у меня!
Он смотрит на гостей, ласково улыбаясь, как умиленный отец на любимых детей. У Долля мелькает мысль, что Гранцов ведь не старше его, — но по сравнению с этим человеком он сам себе кажется неопытным, зеленым юнцом.
— А теперь я вас кое о чем спрошу, Долль, — продолжает Гранцов после паузы. — Но вы можете не отвечать, если не хотите. Так вот: как у вас обстоят дела с работой? Вы же понимаете: все ждут… Пишете ли вы что-нибудь в последнее время? Или, может быть, вынашиваете какой-нибудь замысел?
— Да, — поколебавшись, отвечает Долль. — Я, конечно…
Гранцов спешно перебивает:
— Нет, правда, Долль, если вам не по душе трезвонить о ваших планах… Но я ведь спрашиваю не из праздного любопытства.
— Да, разумеется, я понимаю, — поспешно соглашается Долль. — И я совершенно спокойно могу об этом говорить. Только вот боюсь вас разочаровать, Гранцов. Потому что, честно говоря, никаких замыслов у меня нет. Правду сказать, в последние полгода перед катастрофой я начал записывать свои воспоминания о нацистах…
— Ну вот, прекрасно! — восклицает Гранцов.
— Ох, не знаю. Не думаю, что это так уж прекрасно. Понимаете, каких-то уж совсем ужасов мне пережить не довелось, а скрупулезно описывать всякую мелочовку… Вряд ли книга получится интересная: ну в самом деле, как мелкие неприятности чуть не довели человека до самоубийства… — до сих пор Долль говорил неуверенно, даже нехотя. Но тут речь полилась глаже — Для меня все это пройденный этап. С тех пор как закончилась война, я столько всего пережил, что ненависть к нацистам как-то сама собой угасла и переросла в ненависть ко всему человечеству. Нацисты больше для меня не существуют…
— Да что вы! Что вы! — протестует Гранцов. — Как же так, герр Долль! Я вот, напротив, твердо убежден, что господа нацисты по-прежнему живут среди нас. И иногда я это очень отчетливо ощущаю.
— Да, возможно, отдельные персонажи, самые неисправимые…
Гранцов решительно замотал головой.
— Тем не менее, — продолжил Долль, — как бы там ни было, с этой книгой для меня покончено, — и добавил в ответ на просительный жест собеседника: — Я не могу, по крайней мере пока, заставить себя просмотреть получившийся текст, перепечатать его…
Он замолк и взглянул на Гранцова. Тот заторопился:
— Ну что вы, дражайший Долль, никто не будет заставлять вас заниматься тем, что вам претит. Всему свое время… А как насчет планов на будущее?
— Никак! — покаянно сознался Долль. — Иногда я, правда, задумываюсь о романе, даже перебираю вполне конкретные темы… Но меня не отпускает чувство, что после такой катастрофы — я имею в виду катастрофу не только нашу общую, но и мою личную — нужно начать все сызнова, по-другому. — И он торопливо пересказал все то, что полтора часа назад говорил редактору Фёльгеру. — Вот так, — заключил он, — мне очень жаль, что приходится вас разочаровывать, герр Гранцов, да еще при первой же встрече. Может быть, я снова загорюсь работой, когда внешние обстоятельства моей жизни хоть немного переменятся. Для творчества мне нужен покой не только бытовой, но и душевный.
— Разумеется! — согласился Гранцов.
Они проговорили еще несколько минут, но работы больше не касались. В бело-голубом зале вновь воцарилось прежнее радостное настроение: свершилось долгожданное знакомство! Наконец они распрощались, условившись, что увидятся послезавтра в час.
Но когда супруги Долль вышли на улицу, их ждал шофер в серой форме:
— Герр Гранцов сказал мне отвезти вас домой. Куда ехать?..
Очередной знак внимания, очередное баловство! И все сильнее давит чувство долга: нельзя разочаровать человека, который так в тебя верит…
Некоторое время они ехали молча, потрясенные свалившимся на них счастьем. Впереди маячил затылок шофера. И вдруг Альма легонько пихнула мужа.
— Эй! — шепнула она.
Он спросил:
— Да, дорогая?
— Ах, мальчик мой, — проговорила она, — мне кажется, я сейчас с ума сойду от счастья. Неужели этот Гранцов правда нам поможет! Хочется вопить во все горло! Вопить от счастья! — И она засюсюкала, как избалованное дитя: — А ну-ка покажи своей Альмочке, как ты ее любишь! Ну-ка скорее чмокни ее! Тысячу раз чмокни! Не то я закричу!
— Шофер! — предостерег он, хотя готов был сию секунду исполнить ее желание.
— Шофер — старенький дедушка! — отмахнулась она. — Шофер ведет машинку, шофер ничегошеньки не видит! А вы, молодой человек, не отлынивайте: чмок-чмок-чмок свою малышку Альму, тыщу раз чмок — иначе я закричу!
И Долли долго, долго целовались… Они так давно в последний раз ездили на машине, что совершенно забыли: ведь у шофера есть зеркало, в котором отражается все, что происходит в салоне. Подобно малым детям, они верили, что их никто не видит.
А шофер скромностью не отличался — это был настоящий берлинский шофер.
— И знаете, герр Гранцов, — сказал он в завершение своего отчета, когда вечером вез шефа домой, — и знаете, тискались они не как почтенные супруги, а как совсем зеленый молодняк! А он-то, он-то ведь уж не первой молодости, поди однолеток наш с вами, герр Гранцов. Я вам так скажу, герр Гранцов: если он с такой же страстью книжки пишет, то я б эти книжки почитал!..
В северном пригороде Берлина в маленькой комнатке у окна сидит человек. На дворе разгар лета, июль: точнее сказать, 5 июля 1946 года. Хотя времени всего-то девятый час, ночная росистая свежесть уже улетучилась. И сейчас-то припекает, а днем вообще будет жара, если только гроза не принесет чуточку прохлады.
Но пока что грозу ничто не предвещает. Солнце сияет ослепительно, на небе ни облачка, и цвета оно даже не голубого, а матово-бело-серебристого, с легким голубоватым оттенком. Когда человек отрывается от того, что пишет, и бросает взгляд в окно — а случается это не так уж редко, работа его, по-видимому, не слишком занимает, — он щурится — так слепит летнее небо. Но когда глаза привыкают, он начинает разбирать в знойном мареве приятный пригородный пейзаж: зеленые кроны, острые фронтоны, красная черепица — и никаких развалин. Даже на крышах не видно заплат, даже окна всюду целы. Удивительное благолепие — в этом-то городе руин!
Да, пишущий человек часто поднимает голову. При этом он не откладывает ручку, будто вот-вот вернется к работе. Однако вместо того чтобы писать, он прислушивается к голосам, доносящимся со двора. Голоса эти сплошь женские и почти все молодые, с плавным, чуть небрежным берлинским выговором. То и дело слышится что-нибудь вроде: «В помещении такая духотень!» Или: «Сей секунд объясню!»