Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но лечиться они не желали: не являлись на осмотр в положенные дни или не следовали рекомендациям врачей, — а значит, представляли опасность для любого, кто имел с ними дело. Тогда и подключалась полиция: их доставляли до самого порога клиники и отпускали только после полного выздоровления. Некоторых не так-то просто было разыскать. Зная, что их ждет, они меняли квартиры и изощрялись как могли, лишь бы увернуться от лечения, — но в конце концов при очередной облаве их задерживали.
Да, несмотря на все это, или, скорее, именно поэтому, человек надеялся услышать от своих товарок увлекательные и поучительные истории, прикоснуться к ярким судьбам. Но скоро он понял, что все эти девицы безнадежные дуры и закоснелые вруньи. Их послушать, так они попали сюда только из-за козней врачей, чиновников от здравоохранения и полиции, — и тут-то их и заразили подлые бабенки, с которыми пришлось лежать в одной палате!
Чтобы распознать в их россказнях ложь, особой проницательности не требовалось, а уж что касалось их лени, она была просто-таки возмутительной! Хотя за исключением дней, когда им делали уколы или назначали «медикаментозный удар», им вовсе не был предписан постельный режим, многие из них почти не вставали с коек все восемь, а то и двенадцать недель, которые длилось их лечение. Они валялись в постели, молодые и цветущие, полные сил, но разленившиеся до мозга костей, не способные ни к какой полезной работе. Они были ленивы до такой степени, что далеко не всегда подавали лоток для рвотных масс очередной товарке, которой поплохело после «медикаментозного удара». Пусть блюет на пол — на то и медсестра, чтобы прийти и убрать. Они вызывали медсестру, и, если та появлялась не сразу, блевотина так и лежала на полу. Грязь и вонь их не беспокоили, зато любая, даже самая простая работа вызывала отвращение.
Не для того они живут на этом свете, который устроен так удобно для молоденьких хорошеньких девушек: берешь мужика и потрошишь его, как жирного рождественского гуся! Они хвастались друг перед другом своими победами, хвастались, в какие кошельки запускали руку и какой магнетической привлекательностью обладали в бытность свою барменшами, — хвастались всем своим пустым, бесполезным существованием, где именно бесполезность считалась высшей доблестью. А потом шли и воровали друг у друга сигареты, выбрасывали из окна или в унитаз прописанные им лекарства (они же «умные», они знают, что врачи их травят!), а по воскресеньям, когда их навещали родственники, плакались и жаловались, как плохо их кормят — жить приходится впроголодь! И только еженедельное взвешивание показывало, как они жиреют от лени и обжорства!
Нет, его ожидания не оправдались. Ничего романтического не было в этих женщинах, ничего, что могло бы примирить его с их пороками. Конечно, он был к ним не очень-то снисходителен. Они страшно всполошились, когда он попал в их женское царство; ему оказали самый что ни на есть дружеский прием, и в первые недели у него отбоя не было от посетительниц, которые являлись к нему под самыми разнообразными предлогами. Но он быстро понял, что больше просто не может с ними разговаривать. Его несказанно раздражало, что они считают его дураком, способным поверить в их небылицы!
И потом, они оказались очень жадными. Он видел, какие взгляды они бросали в его тарелку, сравнивая его еду со своей. Конечно, как частный пациент главврача, который поместил его в это заведение только потому, что больше нигде не нашлось места, он был на особом положении, но в общем и целом кормили его не хуже и не лучше, чем остальных. У матушки Трюллер и времени-то не было пускаться на кулинарные изыски ради одного-единственного пациента! Но они прикидывали, какой величины у него кусок хлеба и насколько толстым слоем на него что-то намазано, и говорили: «Эх, вот это жизнь!» Или: «Да мне все равно!»
Они постоянно что-то у него клянчили: то сигарету, то прикурить, то книжку, то газету, то бензин заправить в зажигалку — и так ему надоели, что в конце концов он стал отвечать отказом даже на самые бесхитростные просьбы.
В их отношениях наступило грозное затишье: они перестали захаживать к нему и здоровались сквозь зубы, — а затем разразилась война. Однажды какой-то пьяный перелез через садовую решетку и попытался пробраться в клинику; человек не преминул заметить, что удивляться тут нечему: стоит только посмотреть, как бесстыже пациентки окликают и осмеивают прохожих с балконов, — по обычаю гулящих девок, коими большинство из них и являются. Их возмущению не было предела: каков лжец, каков предатель! Дескать, ни одна из них сроду ничего не кричала с балкона, а когда врач тем не менее велел запереть балконные двери, они поклялись, что однажды ночью устроят ему темную — места живого не оставят!
Естественно, никакой темной ему никто не устроил. Даже бойкот, который они было ему объявили, не затянулся надолго. Они ни в чем не знали постоянства, даже во вражде. Они снова стали с ним разговаривать, время от времени то одна, то другая заглядывала к нему и стреляла сигаретку, а если сигарет не находилось, то хоть пару окурков. Но у человека была не такая короткая память: он больше не собирался иметь с ними никаких дел, никогда и ни при каких условиях, даже если среди множества виновных он приговаривал и нескольких невинных.
Человек давно уже закончил мыться, навел в комнате порядок и запер оба ключа от туалетной двери во встроенный шкаф. Легкая улыбка пробегает по его лицу, когда он представляет себе, как отчаянно сестра Эмма и сестра Гертруда будут этот ключ искать!
Хотя на улице ярко светит солнце, он надевает летнее пальто: стесняется показываться на улице в истрепанном, запачканном костюме. Спустившись по лестнице, он поворачивает к кухне. На кухне хлопочет матушка Трюллер с помощниками: готовит обед на без малого восемьдесят обитателей этого дома. Лицо у нее багровое, грудь, всегда прикрытая желтоватыми или лиловыми кружевными оборками, мощно вздымается, она мечет с плиты и на плиту тяжеленные кастрюли, словно они ничего не весят, она работает так, что лоб ее усеян маленькими жемчужинками пота, — но настроение у нее превосходное.
Она видит его, и лицо ее озаряет улыбка.
— Что-то вы сегодня рано, герр Долль. Покидаете нас?
— Да, покидаю, матушка Трюллер, дорогу здоровому! А если сегодня действительно придет грузовик, то я и к обеду не вернусь. Хочется верить, что он все-таки придет.
— От души вам этого желаю! Но что вы обедать отказываетесь, это ерунда. Я горжусь, что откормила вас аж на двадцать фунтов! Если вы не вернетесь до трех, я пошлю вам ваш обед. Заодно и домочадцев угостите!
— Ох, ну что вы, не стоит, матушка Трюллер! — протестует человек. И добавляет, понизив голос, чтобы никто не услышал: — Вы же знаете, я перед вами в долгах как в шелках. Кто знает, когда я смогу расплатиться по счетам! — Он тяжело вздыхает.
— За полгода расплатитесь! — сияя, отвечает матушка Трюллер. — Вот смотрю я на вас и нарадоваться не могу: здоровый, сильный мужчина — нужно просто сесть и приняться за работу, и деньги потекут рекой. А вы тут вздыхаете — в такой прекрасный летний денек!
Добродушно отчитывая его, она проводила Долля до самой двери, до порога, который обитавшим здесь женщинам и девушкам разрешалось переступать только после полного выздоровления.