Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для москвича, причем для такого истового москвича, каким себя считал Булат Шалвович, внимание питерцев было, разумеется, лестно, ведь негласное противостояние между двумя столицами в шестидесятые годы никто не отменял. Ленинградцам нравились немосковская степенная интеллигентность Окуджавы, его несуетность и мудрость, его негромкий голос и песни, которые, казалось, доносились из бесконечных анфилад Эрмитажа или Камереновой галереи в Царском Селе, из загадочных в стиле модерн особняков на Каменном острове или проходных дворов в районе Сенной площади, словно бы там и были написаны.
Каким-то немыслимым образом Булат сразу здесь стал своим.
Из «Книги прощания» Станислава Рассадина: «Мы с Окуджавой по командировке «Литературной газеты» прибыли в Ленинград на странное сборище, именовавшееся, кажется, Всесоюзным съездом поэтов, на каковом, впрочем, ни разу не объявились (представив родному печатному органу халтурнейшую отписку). Питер в те дни гудел и пьяно шатался от нашествия стихотворческих толп, мы очутились в центре разгульно-романтического водоворота, и — прав Володин — компания москвичей (Винокуров, Вознесенский, Казакова), собиравшаяся в нашем номере привокзальной «Октябрьской», — этот весьма узкий кружок, к коему присоединилось несколько ленинградцев, — на ту пору была самой широкой аудиторией, перед которой Булат решился пропеть свои песни-стихи».
И о том же времени, но уже в воспоминаниях Александра Володина, читаем: «Я увидел его в гостинице «Октябрьская» в компании московских поэтов. Он поставил ногу на стул, на колено — гитару, подтянул струны и начал. Что начал? Потом это стали называть песнями Окуджавы. А тогда было еще непонятно, что это.
…Окуджава уехал в Москву. А я рассказывал и рассказывал о нем, пока директор Дома искусств не полюбопытствовал, что это были за песни. Я изложил их своими словами. И вскоре в ленинградском Доме искусств был запланирован первый публичный вечер Окуджавы.
…Перед тем как я должен был представить его слушателям, он попросил:
— Только не говорите, что это песни. Это стихи».
Оговорка, которая для Булата всегда была принципиальна, а тема соотношения его поэзии и музыки — всегда болезненна.
Спустя годы Булат Булатович Окуджава скажет о своем отце: «Конечно, он был прежде всего музыкантом, с абсолютным слухом и прекрасным голосом, начавшим «проседать» лишь в старости. Ему и надо было заниматься в основном музыкой, но негде было выступать, не было образования, он стеснялся».
Думается, что эти слова сына, профессионального музыканта, были для Булата Шалвовича постоянной и неутихающей болью, которая только усугубляла раздвоение его личности — поэт или музыкант, прозаик или сценарист, литературный функционер или литературный вольнодумец, гражданин мира или член КПСС, при том что ни в одной из этих ипостасей Окуджава не находил покоя. Он был невольником, заложником каждой из них, был вынужден соответствовать и совмещать несовместимое.
Известно, что Булат Шалвович не решался называть себя поэтом и музыкантом, писал прозу, но избегал термина «прозаик», снимался в кино, но, разумеется, не был актером.
Та или иная форма творчества казалась ему избыточной, а посему терминология в данном случае выглядела банальностью, пошлостью, претензией на нечто громогласное и помпезное.
Советский поэт, советский литератор — призвание, ставшее делом с четко означенным социально-политическим и идеологическим статусом, за которое платят деньги и которое априори убивает живое дарование, выхолащивает его, и наступает ремесло, когда необходимо точно знать, как, например, делаются хорошие стихи.
Мы помним, что еще в свою бытность редактором в «Молодой гвардии» и «Литературке» Булат много работал именно над механикой стихосложения, хотел постичь поэтическое мастерство буквально, препарируя слово, рифму и ритм. Он был полон желания превратить стихосложение в профессию, в навык, не дающий сбоев.
Спустя годы Окуджава признался, что получил это знание, приобрел этот навык, но легче от этого на стало.
В восьмидесятых он напишет:
Постепенно влюбленность в стихотворчество прошла.
Влюбленность в город, воспетый Пушкиным, тоже миновала (впрочем, это свойство всякой влюбленности).
Окунувшись в повседневную жизнь Ленинграда (при том, что Булат не был домоседом и постоянно ездил в творческие командировки — Одесса, Новосибирск, Свердловск, Нижний Тагил, Куйбышев, Польша, Чехословакия), все окружавшее более и более вызывало раздражение в первую очередь своей натужной бутафорией, своей напыщенной надменностью, которая, как мы помним, в свое время так смущала Николая Васильевича Гоголя.
Шел по Невскому проспекту, по Лиговке, по Среднему проспекту ли и находил здесь себя абсолютно ненужным, одним из, вполне могущим быть замененным на себе подобного, ощущал себя частью гигантской музейной экспозиции, бессмысленной и никчемной деталью какого-то неведомого орнамента, из которого складывался тотальный имперский стиль.
К моменту написания этих строк Ленинградская музыка Окуджавы уже давно стихла.
В 1965 году он вместе с Ольгой и сыном переехал, точнее, вернулся в Москву, но не на Аэропорт, а на Речной вокзал (Ленинградское шоссе, 86, корпус 2, квартира 72) в только что купленную кооперативную квартиру.
О так называемом квартирном вопросе, который, как известно, испортил жизнь многим советским людям (литераторам в том числе) Ирина Живописцева в своей книге «О Галке, о Булате, о себе…» писала: «Булату и Галке представилась возможность вступить в жилищный коопертив и купить квартиру в писательском доме. (В их подъезде… жила Мариэтта Шагинян, известная в то время писательница…) Это было так неожиданно: на Второй Аэропортовской, 16, около метро «Аэропорт», появилась вакансия на освободившуюся двухкомнатную квартиру. Взнос в две с половиной тысячи рублей нужно было сделать в течение двух дней. Таких денег ни у кого из родственников и близких знакомых в Москве не оказалось. Галка дала телеграмму в Свердловск… Брат, который, отработав два года после института в Риге, перевелся в Свердловск, послал ей полторы тысячи. Их Гена занял под проценты (государственные) через свою жену Ларису у ее подруги… Остальные деньги Галка собрала у знакомых и через знакомых у незнакомых, сев на телефон и обзванивая всех подряд. Давали в долг кто сколько мог — 25, 50, 100, 200. У нее был целый список… кто сколько дал и когда кому возвращать. Одалживали некоторые суммы буквально на несколько дней; приходилось перезанимать, чтобы отдать в срок. Самым долгосрочным оказался свердловский долг. Его выпалата закончилась в 1964 году. Но квартира состоялась!»