Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда я догадался, в чем тут дело, – рассказывал жене чуть ли не полвека спустя побелевший от времени Володя, чего только не испытавший за это время, – они перестали для меня существовать.
Видно, не прочитал вовремя Набокова.
Агнесса, у которой тоже застрял в памяти этот эпизод, уверяла, что появление Иллеша нисколько ее не смутило. Для нее уже в ту пору было все решено. И душою, и телом.
Гидаш, Гидаш… До выхода в свет в двадцатых годах его первой книги «На земле контрреволюции» – Дюла Санто. Санто – пахарь по-венгерски.
После этой книги он – Гидаш, в переводе на русский – мост.
«Человек, – говорил он нам, – должен рассчитывать свои силы. Как инженеры рассчитывают прочность и сопротивляемость моста. Ошибешься в расчетах и рухнешь, как мост. И сам погибнешь, и погребешь под собой всех, кто на тебя опирался». Агнесса знала эту его доморощенную, как она говорила, теорию и утверждала, что сам Гидаш нисколько ее не придерживался. И тем не менее – ни разу не рухнул. Ни в лагерях, куда последовал вслед за тестем, ни на смертном одре…
Агнесса говорила Гидашу, который был старше ее более чем на пятнадцать лет: Гидаш, тебе всю жизнь от трех до пяти.
Близким им людям объясняла: дети в этом возрасте еще наивны, смелы, не ведают опасности. А споткнувшись о жизнь, воспринимают случившееся как трагедию, которая столь же мгновенно, от малейшего проявления добра или появления солнечного лучика, сменяется жизнерадостностью, ликованием.
Словно бы подтверждая ее слова, он обращался к самому себе:
И сам уже не мог вспомнить, когда он это сказал – в гулаговской ли теплушке, по дороге на Восток, или еще раньше – после разгрома венгерской революции. А может быть, гораздо позже?
Гидаша арестовали в феврале 1938 года. В тот же день забрали и ее мать, и младшего брата. Их взяли, рассказывала она, на каком-то торжественном заседании, посвященном дню Красной армии. Мать и Гидаша – как врагов народа. Кольку – как члена семьи.
– В тридцатых годах Гидаш примкнул к РАПП, Российской ассоциации пролетарских писателей. А куда еще податься революционеру-эмигранту, ощущающему себя то мостом, то пахарем, пишущему стихи и роман о сапожнике Фицеке. В травле литературных попутчиков, которую Авербах называл борьбой за очищение идеалов, не участвовал. Не в его это было натуре. Но в руководстве РАПП числился, украшая собой список. Так что, когда Сталин с Ежовым стали физически расправляться с лидерами разгромленной несколько лет назад организации, попал в эти сети и он.
И кто знает, думал я, быть может, и его фамилию было приятно увидеть в числе поверженных Михаилу Булгакову и Елене Сергеевне, его Маргарите, ненавидевшим Ассоциацию. Ирония судеб.
Дольше других задержалась в Москве в те страшные годы Агнесса, хотя и была трижды членом семьи врага народа – по отцу, матери и по мужу. Когда в ИФЛИ, Институте философии, литературы и искусств, разбиралось ее «персональное дело», она так и сказала:
– Отец был для меня слишком высок и далек. Но от него не откажусь. А за Гидаша я ручаюсь, я знаю о каждом его шаге. Если виноват Гидаш, то должна быть арестована и я.
В тот день, это было в марте 1938 года, ее даже не исключили из комсомола. Случалось и такое. В пору, когда в ходу была повторявшаяся шепотом поговорка: «Иногда одноклассник бывает опаснее классового врага». Быть может, тем, кто на Лубянке ждал и не дождался ее исключения из комсомола, стало потом не до того. Быть может, их самих уже допрашивали…
Арестовали ее летом 1941 года, как иностранку, после начала войны, и однокурсники узнали об этом, лишь вернувшись с каникул. Отправляли поначалу не в лагеря, а в ссылку. Она угодила в Узбекистан. И сразу же стала писать письма с требованием освободить Гидаша. Засыпала ими и Союз писателей, то есть Фадеева и Тихонова, которые дружили с Гидашами, и Лубянку, и даже Кремль.
Много лет спустя услышала случайно, что в гулаговских кругах ее звали «наша сумасшедшая» – сама сидит, а за мужа хлопочет.
Письма ли ее тому причиной, молитвы ли – в Бога она верила, хотя долго еще считала себя коммунисткой, – Гидаша отпустили – «с вещами на выход» – в самом конце войны.
Законом «сто первого километра» он пренебрег и прямо в зэковской робе постучал в квартиру Фадеева. Больше некуда было. Тот принял, приютил и пробил разрешение остаться в Москве. Теперь началась его борьба за освобождение других членов семьи, что произошло только после Сталина, и то не сразу. Не вернулся только отец, Бела Кун.
Собравшись наконец снова в столице и даже в той же самой квартире, в писательском доме по улице Фурманова, которую получил когда-то Гидаш, обнаружили, что ни один не держит зла на народ и страну, где с ними столь злодейски поступили, – Сталина развенчали, а обыкновенные люди тут ни при чем.
Самым сильным аргументом матери Агнессы, вдовы Белы Куна, было: «Вы не знаете, какие у нас в ГУЛАГе люди были», – и начинала перечислять тех, с кем свела дружбу в лагерях, – академики, конструкторы, писатели, врачи…
А самой лучшей представительницей русского народа была для них домработница Маруся. Когда шли аресты, она чуть ли не с кулаками бросалась на чекистов. Потом снова пришла на Фурманова. По существу, была членом семьи. Если не ее главою. Ворчала на Агнессу, которая никогда в жизни не могла ничего ни сварить, ни приготовить, ни купить толком. Поедом ела их обоих за мотовство: «Это же бознать что».
И припрятывала от гостей, которых называла шантрапой, разбросанные по квартире Агнессины недрагоценные драгоценности.
О возвращении в Венгрию, успевшую за это время стать социалистической, не думали. Знали цену Матиасу Ракоши, будь он хоть трижды первым секретарем партии. Для него Бела Кун был по-прежнему врагом народа.
Венгерские события, ставшие прямым продолжением XX съезда КПСС, Агнесса назвала вслед за Хрущевым контрреволюцией. Может быть, потому, что он реабилитировал ее отца? А может быть, подспудно в ней говорил отец? У нее тоже в ходу было слово «обуржуазивание», и молодую жену своего племянника, Коли, она иронически называла «частный сектор» за то, что ее родители чем-то владели.
Гидаш, безнадежно погруженный в себя, ничего, казалось бы, не замечающий вокруг, назвал эти события революцией.
Спор их не был праздным. Обстоятельства вели к тому, что надо было возвращаться в Венгрию. После чуть ли не сорока лет в эмиграции, которая включала в себя и ГУЛАГ.
Для набоковской Лолиты и ее друга внешний мир не существовал. Если он и напоминал о себе, то только как среда обитания, в которой надо было, хочешь не хочешь, заботиться о пропитании, одежде и крыше над головой.
Герои и героини чеховских пьес любили, страдали, тос ковали по делу, рвались в Москву, даже стрелялись, но все их злоключения, разделенные поколениями читающего мира, протекали во внешне благополучном, застывшем, как природа перед грозой, мире, а все конфликты вызывались преимущественно их душевной неустроенностью и высокими моральными требованиями, которые они предъявляли к себе и этому неустроенному миру.