Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее родители тоже погибли. Но разве ей придет в голову рассказывать об этом первому встречному…
До вечера, когда приедут другие соседи, еще далеко. «Почитать или пообедать, доесть остатки грибов?» – мысль о грибах отзывается тошнотой. Может быть, ближе к ночи, когда станет прохладнее. Впрочем, на это надежды мало: такое впечатление, будто природу зашкалило.
Она ложится на диван, открывает книгу, которую отложила, чтобы сходить к соседям.
…1700… в одну-единственную горошину… Я не спрашиваю, с чьей подсказки наши враги пытаются протащить в науку эту «точную» цифру. Нам, советским людям, победившим фашистскую гидру в ее собственном логове, это и так понятно. Я спрашиваю: доколе нам терпеть происки врагов, прикинувшихся учеными? Разве это не наша святая обязанность – разоблачить? Они думали, им сойдет с рук. Нет, не сойдет. Мы не позволим прикрываться пустыми словами. Пусть разоблачатся, разденутся донага, предстанут перед нами во всей своей отвратительной наготе. В этом залог нашей грядущей победы – подлинной эволюции нашего общества и каждого отдельного человека! – последние слова оратора тонут в волне бурных аплодисментов…
Под набухшими веками плывет картинка: стол, покрытый красной скатертью… За столом – какие-то люди. Такое впечатление, будто уже видела: и этот зал, и кумачовую скатерть, и усатый портрет, украшающий задник сцены – под ним растянут транспарант. Буквы, написанные белой краской, дрожат и двоятся:
ЛУЧШИЙ ДРУГ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ДУШ.
Кумачовая тряпка, рожденная ее воображением, ежится, будто кто-то – может быть, враг, таящийся за сценой, – тянет ее на себя.
Она трясет головой: не только природа – кажется, она тоже сошла с ума. Ничего удивительного, от такой жары недолго и рехнуться.
«Может, все-таки съездить?.. Искупаюсь, полегчает. Или облиться под краном? Космополиты, биология…»
В юности она читала об этом: Ленинградское дело, разгром генетики… По рукам ходили запрещенные книги: кто хотел, мог узнать. Будь у нее сын, сумела бы объяснить: в те времена безродными космополитами называли евреев.
Она закрывает глаза. Последнее время она часто с ним разговаривает. Ее заместитель сказал бы: подсела на разговоры. Усмехнувшись, думает: «Ну и что? Некоторые вообще с кошками или с собаками…»
Сын спросил бы: А сколько тебе было лет?
Дай подумать. Когда прочла в первый раз пожалуй, двадцать.
Странно, он пожал бы плечами. Зачем ты это читала?
Она прислушивается. Неужели скажет: Ты же русская.
Но сын говорит: Ты же была торговкой.
Ну, понимаешь (она улыбается, будто и вправду воспитала хорошего сына), – все-таки девочка из интеллигентной семьи. Остались друзья, с которыми иногда встречалась. Им было плевать, что я изменила интеллигенции, тайному ордену, хранящему духовные знания. И вообще выгодно. В то время торговцы могли многое. Называлось: достать из-под прилавка.
А с отцом ты об этом говорила?
Она поправляет себя. Скорее всего, сын сказал бы: с дедом. Когда родятся внуки, родители становятся дедами и бабками: ты позвонил деду? Или: звонил дед, просил передать, они с бабушкой обижаются, ты их забыл, совсем не приходишь. Нет, с дедом я говорить не могла. К тому времени они считали меня отрезанным ломтем, предательницей, променявшей их идеализм на убогий материализм.
Это правда?
В общем-то, конечно. Торговка живет земными интересами. (Разговаривая с нерожденным сыном, ей не хочется врать. Он – не плоть от ее плоти. Душа от ее души.)
Поэтому вы и разошлись с отцом?
В данном случае он имеет в виду именно отца, а не деда. Только кого именно: мужа или другого, с которым недавно рассталась? В разные времена у ее сына были разные отцы. Все зависит от того, сколько ему сейчас лет.
Двадцать, ты что, забыла? Так почему вы разошлись?
Если двадцать, значит, твой отец был музыкантом, играл в оркестре. Почему разошлись – вопрос второй. Первый: почему сошлись? Скорей всего, потому что он был из другого цеха. Когда разговаривал со своими коллегами, не понимала ни слова: будто на чужом языке. Потом оказалось: в сущности, на том же самом, пустом и беспомощном. К тому же у меня нет музыкального слуха.
А у меня?
Что ты, милый! Тебе медведь наступил на ухо. Или слон. В мире моей души законы генетики не действуют. В этом смысле твоя мать – советская девочка.
Теперь она ждет. Если сын – душа от ее души, он непременно спросит: А сами-то они понимали, куда летят их бурные аплодисменты?
Вопрос, которым задавалась в юности.
На всякий случай она бы уточнила: Кто?
Эти: Егор Петрович, супруга Нина Федоровна, их дети, Сергей и Наталья?.. Ну и вообще… – он пытается обобщить. Молодые люди имеют склонность к широким обобщениям. – Все эти советские души, обожающие своего Создателя… Знаешь, у меня такое впечатление, что они – не совсем люди.
Большинство, возможно, и не совсем. Но на его месте она бы не спешила. Каждое обобщение грешит максимализмом. Твой дед тоже выступал на собраниях: рассказывал о своей юности, о том, как мечтал стать писателем – давно, когда работал в газете.
Сын переспрашивает: В газете?
Ну да, а что тут такого? – она отвечает вопросом на вопрос.
Сама же сказала: тогда травили евреев.
Да он-то здесь при чем! Работал простым корреспондентом, разъездным, мотался по всему Советскому Союзу.
Сын качает головой недоверчиво. Нынешние дети никому не верят на слово, подвергают сомнению.
Но послушай, – она начинает горячо, будто в чем-то заранее оправдываясь. – Человек, который вешает у себя в кабинете картину ада, не может быть закоренелым грешником! И вообще ты должен понять: души, сидящие в зале, одеты в костюмы своего времени – пиджаки, синие халаты, фланелевые платья. Но для их ЛУЧШЕГО ДРУГА И СОЗДАТЕЛЯ костюмы – не преграда. Для него они всегда были голыми. И вообще одно дело – триптих, метафора жизни и смерти… Если бы все было так просто, никто не попал бы в рай. Рай так и остался бы пустым.
Ее сын оборачивается, смотрит на левую створку: разве ты не видишь? Этот рай и так пустой…
Как пустой? – она приподнимается на локте, вглядывается в старую репродукцию, будто не доверяет своей памяти. – Там же Адам и Ева.
Так их вот-вот выгонят…
Голос сына, которого она должна была родить в муках, но до сих пор не родила, стихает, исчезает в зазоре между створками.
Она поворачивается на бок, подтягивает к груди колени. «Господи, зачем?..» Надо смириться, раз и навсегда: никакого сына не будет. Ни умного, ни глупого. Ни плохого, ни хорошего. Спускает ноги, дрожащей рукой приглаживает волосы. Сидит, уставившись в пространство, пустое, как ее жизнь.