Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тоже очень смеялась. Но, по правде сказать, никакого хвоста я у капитана Габриловича не видела. Я думаю, что дедушка Альберт про хвост просто выдумал. Он вообще много выдумывает.
Я думаю, что про семерых мух он тоже выдумал.
Как это он мог поймать целых семь мух?
Мухи – они же не воши. Их гораздо труднее поймать, потому что они летают.
Вот и папа так говорит: «Альберт слишком много выдумывает».
Это он, наверное, про ту сказку про свои сокровища, которую Альберт рассказывает солдатам из гарды и прокурорам из «паркета».
У дедушки Альберта больше сокровищ, чем у Кащея Бессмертного.
Ну, вы знаете, я вам уже рассказывала про то, как мы с Тасей ходили на Слободку и встретили там Кащея-Адвоката.
Только дедушка Альберт не лежал на своем сундуке, как тот Адвокат.
Его сокровища, ну, изумруды там всякие, алмазы и золотые слитки, были спрятаны где-то. И вот от всех этих сокровищ он, кажется, умер.
И теперь у меня нет дедушки Альберта.
И зачем только ему эти сокровища понадобились, ведь он не Кащей?
Папа теперь остался в подсобке один, и, чтобы ему не было скучно, нас с Тасей перевели к нему.
Здесь хорошо, тепло от маленькой круглой печки, которую папа топит черными кирпичиками из угля, которые мне «пентру фата» приносят солдаты, и есть окно с подоконником, на котором можно сидеть.
Я все время сижу на этом подоконнике и один раз даже увидела там муравья. Муравей был такой маленький и худенький, что я его пожалела и даже стишок про него придумала: «Муравей, муравей – он, бедняжка, был еврей».
Папе стишок не понравился.
А Тася так на меня рассердилась, что даже начала орать: «Не смей, слышишь! Не смей, повторять ЭТО!»
Ладно… Не буду…
Только чего орать?
И почему ей, Тасе, можно, а мне нельзя?
Она ведь тоже разные стишки придумывает про Вика, например, предводителя крыс, или про зайкин дом: «В лесу дремучем и густом построил зайка чудный дом. Дом в четыре этаже, вместо крыши, два гриба».
Тася мне даже нарисовала этот дом с красными мухоморами вместо крыши.
Правда, папе этот стишок тоже не понравился. Он сказал, что «с ар-хи…ар-хи-тек-турной точки зрения, два гриба не могут служить крышей дому». И что будет гораздо лучше, если этот дом будет «тесовый с очагом и обложен мягким мхом». Тогда я с папой согласилась: пусть дом будет с очагом.
Но про муравья-еврея я соглашаться не стала и обиделась.
Сижу на подоконнике и смотрю в окошко.
Это наше окошко, правда, закрыто решеткой, но мне и через решетку все видно. И садик офицерского корпуса видно, и кусты, и дорожки, и всех, кто там, по этим дорожкам ходит.
Вот и на этот раз я увидела…
По дорожке…
На пе-даль-ной машинке… едет девочка…
Такая, как я, но только красивая, в красном капоре!
Я давно знаю эту девочку – это дочка капитана Габриловича, у которого хвост не с стой стороны, и живет она со своей мамой в офицерском корпусе.
И она, наверное, меня тоже знает и, когда катается здесь на машинке, всегда поднимает свою голову в красном капоре и смотрит на мое окошко, и видит, как я сижу здесь на подоконнике за решеткой.
Я тоже смотрю на нее и жду, что когда-нибудь ей скучно станет играть одной и она вдруг помашет мне рукой и позовет в садик.
И я попрошу разрешения у солдат и выбегу в садик, и мы будем вместе играть и кататься на педальной машинке.
Но нет…
Девочка в красном капоре не хочет со мной играть.
Машинка проехала…
А я осталась, в камере, на подоконнике, за этой своей решеткой.
От Ролли: Ёлка в Тюрьме
Одесса, 25 декабря 1942 г., пятница «Куртя-Марциалэ» Более 400 дней и ночей под страхом смерти
Я видела, видела это сама, в окошко, через решетку.
Один мой знакомый солдат из гарды, Цыган-Бурьян, нес в офицерский корпус боль-шу-щую-ю Ёлку.
Это, наверное, для той девочки, в красном капоре, которая катается на педальной машинке и не хочет со мной играть.
Значит, у неё будет Ёлка. Сначала я хотела плакать.
Но потом оказалось, что плакать не нужно – у меня тоже будет Ёлка.
Бурьян отломил от той, большой Ёлки, одну маленькую веточку, поставил ее в бутылку от цуйки и принес мне. Он сказал, что сегодня Рождество, и у всех детей должна быть Ёлка.
Целый день я украшала Ёлку.
Папа нарисовал мне карандашом на краях румынской газеты машинки, а Тася – зайцев. Я их всех вырезала сапожными ножницами и наколола на Ёлку, прямо на иголки.
Чудесная получилась Ёлка!
А тут еще к нам в камеру посадили еще одного арестованного.
Его зовут локотинент Роман Чесниковский.
Он приехал из Бухареста и здесь у нас в городе что-то у кого-то украл.
Кажется, он украл завод, на котором делают спирт, и за это его к нам посадили вместе с его денщиком, дядькой таким старым, который все за него делает. Роман сам ничего не умеет: ни боканчи почистить, ни мундир свой военный надеть. Дядька не спит в нашей камере, он спит в большой Сабанской казарме. Там все солдаты из гарды спят, и там есть «попота», кухня такая, где варят чорбу для солдат, и еще другую чорбу для нас, и всякую вкуснятину для прокуроров. Вот эту вкуснятину дядька приносит Роману в серебряной кастрюльке из трех этажей. На первом этаже – суп, на втором – котлеты, а на самом верхнем, тоненьком таком этаже… пирожное.
Из этой замечательной кастрюльки и мне кой-чего иногда перепадает.
Сегодня днем мне как раз перепало… пи-рож-ное!
Ничего себе – Рождество!
Утром Ёлка, днем пирожное…
А вечером… вечером прискакала Женька Гидулянова и забрала меня из «Курти» к себе домой, в гости. Она сказала, что ей просто не-об-хо-димо на Рождество сделать какое-нибудь доброе дело, и сегодня я буду это ее «доброе дело».
Бурьян взял ружье и привел меня вместе с Тасей в комнату гарды.
Женька немножко поговорила с Тасей, а потом больно сжала мою ладошку и вывела меня на улицу, и я увидела… снег!
Утром, когда я выглядывала в окошко и видела, как Бурьян несет ёлку в офицерский корпус, снега еще не было, а теперь есть.
Белый-белый. На земле, на деревьях.
Падает большущими такими снежинками прямо на мой нос.
И пахнет. Вкусно,