Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И деревяшки щелкают по неровному камню.
Руки заложены назад. Шаг, как приказано, энергичный, в молчании. Орднунг мусс зайн!
Бутрым хромает и бухает. Однако такое нарушение орднунга почему-то не волнует начальство.
Зеленая старая жаба сидит немного в стороне от их круга и дремлет, сцепив едва сошедшиеся на брюхе, кажется даже перепончатые, пальцы.
Еще одна поговорка: «Бабка спит, а кур пасет».
Это Алесь увидел на лице Бутрыма, который выбрал момент и, оглянувшись, улыбнулся ему.
А жаба, словно именно от этого, просыпается.
Голосом, полным натужной муки и героической бдительности, не расцепляя на брюхе ставших короткими к старости рук, хрипло выплевывает лозунг:
— Und immer weiter, immer marschieren! N-na!..[59]
«Неужто мы надолго сошлись с тобой? — думает заключенный, сидя в камере на табурете. — Неужели ты заменишь столь же милый мне, неотвязный облик вахмана?..»
На белом снова появляются разводы…
«Неужто это начало, ну, самое маленькое, самое невинное вступление к тому, что придет ко мне сюда, что поселится здесь со мной в этом белом каменном мешке?..»
Все оборвалось гораздо скорей, чем Алесь ожидал.
Под вечер внезапный скрежет ключа поднял его с табуретки, а голос надзирателя, хотя и таивший в себе как будто угрозу, прозвучал — осуществлением надежды.
— Н-на! Пошли вниз, du, Räuber!..
Когда они с Бутрымом переоделись и вышли со склада в коридор, рядом с их зеленой жабой стоял жиденький, белесый вахманок, довольно заметно заправленный шнапсом.
Сперва Владика, потом Алеся, сперва снизу вверх, потом сверху вниз, вахман обвел грозным взглядом мутных глаз и наконец нашел что сказать.
— А ботинки? — проскрипел он. — Такими должны быть ботинки? Пилотки снять! Почистить! Так. Пока хватит. Марш! О прочем поговорим в штрафкомпани.
Столь же грозный вид, хотя и молча, хранил он на улице, по дороге на вокзал, и когда загонял их в синий, блестящий вагон курьерского поезда с белой надписью «Бромберг — Берлин», а в вагоне — в свободное купе.
Им приказал сидеть у окна, а сам сел у двери, ноги в сапогах положив на лавку напротив.
Дальше пошла борьба сонного обалдения с высоким долгом. Только взглядывал на них время от времени, вспоминая, должно быть, что кашель одного из пленных — еще не сигнал к побегу.
— Ну, отлежались маленько, — гудел Бутрым, справившись со своим буханьем. — Вот так бы переть нам домой!.. А то покуда грудью ощупаешь всю эту землю… Буху-буху! Буху-буху!.. Ты когда-нибудь ездил в такой роскоши, а?
И было очень грустно, хотя они и молчали об этом, грустно, что вот бесповоротно кончилось что-то, некий круг замкнулся вхолостую, что снова ждет их студеная, горькая чужбина!..
А там, куда мчится этот бесшумный, как вор, и быстрый, как ветер, поезд, будто с издевкой поглощая муками стольких ночей оплаченные ими километры, где-то там — черная морда Бомбовоза и сыто-ленивый сверхчеловечий голос команды:
— Па́дна! Ауф! Па́дна!..
ГНЕЗДА В ДЫМУ
Повесть вторая
ЗАТИШЬЕ В ИЮНЕ
1
На зеленой и тихой окраине баварского городка солдат Ганс Вайценброт стоял на часах у главных ворот казармы.
Пожилой, костлявый, в тяжелой, надвинутой на глаза каске, он похож был на козла без рогов и со сбритой бородкой. Обалдевший от жары, служивой скуки и одиночества, солдат заметно оживился, когда увидел идущую из города женщину.
Незнакомая, бедно одетая, она, подойдя, робко по-деревенски поздоровалась:
— Grüß Gott[60].
— Хайль Гитлер, мутти! Как поживаешь? В чем дело?
«Мутти» открыла старенькую сумочку, покопалась в ней, достала открытку и, буркнув про себя: «Так лучше всего», — протянула ее часовому.
— А-а, — сказал он и прочитал: — «Гефрайтер Отто Шмидтке, полевая почта…» У-гу-гум… Ну да, это у нас. Что ж это ты, мутти, к нему только или ко мне тоже? Хе-хе-хе!..
Солдат похотливо облизал свою козлиную мордочку, зажмурился и хрипло засмеялся. Правда, мутти поношенная, а все же…
Но женщина обиделась.
— Ах, что вы, что вы! Отто Шмидтке — мой муж!
— Ну, это другое дело, — сразу же отступил Ганс и добавил: — Я, конечно, шучу.
Он подошел к своей полосатой будке, нажал кнопку электрического звонка и, вернувшись, сказал:
— Сейчас как раз обед, можете повидаться.
Вскоре на звонок Ганса из караульного помещения вышел молодой солдат.
— Послушай-ка, Горст, — подозвал его Вайценброт, — вот тебе адрес: «Гефрайтер Шмидтке…» А когда его, мутти, взяли? Месяц тому назад? Ну, так он, значит, там, напротив, в шестой роте. Найдешь его и скажешь, мой дорогой, что тут его милка поджидает. Хе-хе-хе!..
— Вы, майн герр, все шутите, — укоризненно проговорила женщина, когда Горст, с открыткой в руках, ушел.
— Ну, солдат есть солдат, мутти, — ответил часовой, подтянув плечом ремень винтовки.
Было, однако, что-то нескладное, нелепое во всей этой фанаберии, и женщина, простодушно поглядев на него, сказала:
— А вы, майн герр, не всегда были солдатом.
— Ну, разумеется, — протянул Вайценброт, гордо выпятив безусую губу. — Я, мутти, каменщик. Хорошую работу имел в Фогенштраусе, ой-ой! — Он даже зад почесал свободной рукой. — Теперь все кончено. В ту войну — три года, сейчас опять. С февраля.
— И ваша фрау тоже осталась одна?
— Ну, разумеется, — снова выпятил губу Ганс. — Жена и сын, пятнадцать лет. — Он посмотрел на женщину и по-козлиному облизнулся. — Моя фрау, мутти, молодая еще, мягкая…
И засмеялся хрипло, зажмурившись.
Но женщина уже не слышала его и не видела.
По тротуару казарменного городка, шаркая по плитам гвоздями грубых ботинок, быстро шел сюда ее Отто-солдат.
Издалека еще, только завидев жену, он нес ей свою улыбку. Радость в ней? Или грусть?.. А она ответила слезами. Сперва слезы поднялись в сердце, затуманили глаза, а потом, когда он подошел, протянул руку, теплую тряпицу, и сказал что-то невнятное — она уже и плакала и улыбалась.
— Что с тобой, Анна?
— Я не могу больше, Отто, я не могу…
Ганс Вайценброт зажмурился и хрипло захихикал.
— Камерад, — сказал он, подмигнув, — сам знаешь: здесь казарма. Вы — в лесок, на травку. Хе-хе-хе…
Гефрайтер Шмидтке только глянул на него исподлобья.
— Идем отсюда, Анна.
Они пошли.
Долго тянулась проволочная сетка казарменной ограды, потом началось поле по обе стороны шоссе, а на асфальте — тень старых каштанов.
Женщина все всхлипывала.
— Да не плачь