Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, папа прыгнул на ходу в поезд, и мы поехали дальше, в Сибирь, но всю жизнь, до глубокой старости, папа не мог забыть сибирскую станцию Заклуга, на которой у него украли два чемодана диапозитивов. А я очень живо представлял себе, как бедный вор тащит в темноте два тяжеленных чемодана, обливается потом, и мечтает, как он разбогатеет, когда удерет от папы с этими чемоданами и откроет их! И вот, наконец, он убегает за какие-то склады, прячется, торопливо сбивает с чемоданов замки, открывает крышку первого чемодана и сует в чемодан свои жадные руки. Что это? Какие-то стекляшки! Вор еще ничего не понимает, он чиркает спичками, чтобы рассмотреть, что это за стеклышки, и видит, что на них нарисованы картинки из детских сказок: Золушка, Маленький Мук, Конек-Горбунок и Дюймовочка. Тут он высыпает эти стеклышки из чемодана на землю, думая, что, может быть, хоть что-нибудь ценное есть на дне чемодана, но там, конечно, ничего нет. Тогда он открывает второй чемодан. Ну, уж во втором-то чемодане, думает он, должно что-то быть, не станет же, думает вор, нормальный человек тащить из Баку в Сибирь два чемодана стекла! И что же он видит во втором чемодане? Все те же детские стеклышки!
Я думаю, что вор еще долго пытался найти что-нибудь ценное в папиных чемоданах. Наверное, он даже разрезал дно и крышку, надеясь, что в них спрятаны какие-нибудь ценные камни или золото, а мол, стеклышки папа вез просто так, для маскировки. А когда он понял, что кроме стеклышек в чемоданах действительно ничего нет, вот тут, я думаю, вор сел над этими чемоданами и заплакал, ругая моего папу последними словами.
– Лучше бы я украл у него сапоги! – говорил себе вор.
А в ночном поезде, который шел по Сибири, в темном вагоне, на второй полке плакал мой папа, и говорил то же самое:
– Лучше бы он снял с меня сапоги! Ведь я собирал эти диапозитивы с самого детства, с тех пор, как в тысяча девятьсот пятнадцатом году дядя Исаак приехал из Америки и купил мне «Волшебный фонарь» в одесском магазине «Вассерман и Ко».
Но долго моему папе плакать не пришлось. Я не знаю, арестовали ли когда-нибудь вора, который украл папины чемоданы, а моего папу арестовали на следующий день после этой истории. Военный патруль искал в поездах шпионов и тех, кто прячется от военной службы, и они арестовали моего папу, потому что самый важный документ о том, что он не видит одним глазом и освобожден от службы в армии, папа, конечно, держал в одном из украденных чемоданов. А когда украли и стеклышки, и документ, то папу арестовали и отправили в госпиталь на проверку – видит его глаз или не видит.
А мы с мамой поехали дальше, в Сибирь, теперь уже без папы.
Я не помню все это путешествие, но помню, что мы высадились из поезда в городе Улан-Удэ и по длинной промороженной улице пошли, как сказала мама, к дяде Лёве, двоюродному брату моей мамы и начальнику тылового госпиталя. Было темно и ужасно холодно, у меня отмерзали уши под морской бескозыркой и ноги в легких бакинских ботиночках. Но рыжий, толстый, в военной форме и фетровых сапогах дядя Лёва не пустил нас к себе домой. Поскольку я был ростом как раз с эти фетровые дяди-лёвины сапоги, я помню их до сих пор. И посреди сибирской зимы мы втроем оказались просто на улице: моя молодая красивая мама с восьмимесячной дочкой и с чемоданом в руках, и со мной, четырехлетним мальчиком, который держался за полу ее легкого бакинского пальто. Помню, мы шли по каким-то ледяным улицам назад к вокзалу, я ревел от холода и отморозил ноги, мама дышала на мою сестренку, чтобы хоть как-то ее согреть, и вместе с ее дыханием падали на мою сестренку горячие мамины слезы.
Вот за эту историю меня и приняли во ВГИК.
Но я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто я из своего детства помню только грустное, поэтому расскажу и веселую историю про нашу эвакуацию, даже две истории: про быка и про конфету.
Мы с мамой поселились в деревне под городом Иркутском. Мама там устроилась на работу счетоводом, и одна колхозница пустила нас жить на веранду своего домика. Эта веранда все равно зимой пустовала, никто там не жил, потому что это была летняя веранда, зимой ее не отапливали. Там было одно большое окно, тонкие дощатые стенки и тонкая дверь из фанеры. И вот на этой летней веранде моя мама поставила печку-«буржуйку» – железную бочку с маленькой дверцей и длинной трубой, которая тянулась от этой печки к окну, в форточку.
И мы втроем – я, мама и моя сестренка Белла – стали жить на этой веранде и спать на одной кровати, которую тоже сконструировала наша мама из старых досок и какого-то матраца. Конечно, проще всех было Белле, которой тогда было восемь месяцев, потом девять, потом десять и так далее. Она себе сидела на кровати, укрытая всеми одеялами, болела золотухой и бронхитом, заработанным в Улан-Удэ, раскачивалась взад-вперед и говорила только два слова: «Ко лебом!». На ее языке это значило: «Молоко с хлебом». Я и сейчас вижу, как она сидит на этой кровати, маленькая, рыжая, с золотухой на голове, раскачивается взад-вперед и просит: «Ко лебом! Ко лебом!»
Немножко трудней было моей маме – она всю ночь топила печку-«буржуйку», утром колола во дворе замерзшие осиновые и березовые дрова, приносила их в комнату и поручала мне топить печку днем, оставляла нам с сестрой литр молока и кусок хлеба, который ей выдавали на работе, и уходила на службу. Там она сидела в конторе, считала на счетах и писала какие-то бухгалтерские отчеты, а вечером, когда темнело, приходила домой.
И совсем трудно было, конечно, мне. Мне было труднее всех. Потому что я никуда не мог выйти из нашей веранды, я должен был целый день топить печку и слушать, как моя голодная сестра просит: «Ко лебом» – то самое молоко с хлебом, которое мы с ней съели и выпили еще утром.
Сегодня, когда у меня очередные трудности и плохое настроение, я говорю себе: а вспомни-ка это «ко лебом», вспомни, каково было твоей маме в эвакуации – одной с двумя детьми и литром молока и куском хлеба в день на троих…
Впрочем, когда в 1979 году я в США, в Хансвилле рассказал об этом Аиде, двоюродной сестре моей мамы, она, натуральная американка, сказала:
– А ты думаешь, мы во время войны не страдали? У нас тоже были трудности – мы одну курятину ели…
Так вот, там, в Сибири, мы кроме хлеба иногда ели и картошку. Это был большой праздник, когда маме в конторе выдавали картошку. Тут уж у нас был целый пир – представляете, картошка и хлеб! Что еще нужно для счастья?
Но скоро в деревне и картошка кончилась. Сельские подростки ходили в поле, лопатами разбивали замерзшую землю и выискивали недобранную картошку, и однажды я упросил маму отпустить меня с ними. Мне было уже пять лет, у меня был детский совок еще старых, довоенных времен – совок для игры в песочек, и вот с этим совком я пошел с ребятами в поле – вечером, тайком, чтоб не видел сторож.
Были сильный мороз и ветер, совок стучал о мерзлую землю, я плакал и злился и все-таки наковырял штук пять мороженых картофелин. О, из них получились самые замечательные оладьи в моей жизни! Мама сказала, что они называются деруны. Без масла – откуда тогда масло! – просто зажаренные на сковороде пополам с мамиными слезами, это были самые вкусные оладьи-деруны, потому что я сам, своим совком накопал эту картошку. Ведь всегда нам вкусно то, что добудешь своим совком…