Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…А по Москве меж тем ползут тревожные слухи. О неволе и тягостной доле, о солдатской лямке и чуть ли не о шпицрутенах и гауптвахтах.
Так что студент Ветеринарной академии Ю. Титков и типографский рабочий А. Шорников, подбив два десятка таких же любителей поэзии, решают провести на Пушкинской площади в столице митинг в защиту гонимого «великого поэта».
Успели напечатать 418 листовок, успели подготовить речи да расписать на ватманских листах плакаты типа «Еще будут баррикады, а пока что эшафот», «Россию Пушкина, Россию Герцена не втопчут в грязь»[273], «Проклятья черной прессе и цензуре!».
И… были, разумеется, повязаны за пару дней до назначенного на 16 января митинга, на который это самое Общество защиты передовой русской литературы (ОЗПРЛ) намеревалось созвать всех неравнодушных.
Евтушенко об этой грустной истории, поди, и не знал ничего. Для него военные сборы кончились поэмой «Пушкинский перевал», где сказано вполне игриво:
В Париже пишут, будто на Кавказ
я сослан в наказание, как Пушкин.
Я только улыбаюсь: «Эх, трепушки, —
желаю вам, чтоб так сослали вас!»
А для Ю. Титкова, для А. Шорникова, для их товарищей… Бог весть, что с ними произошло. Даже и следы их исчезли во времени и пространстве.
В общем…
Умри, мой стих, умри, как рядовой, как безымянные на штурмах мерли наши.
Своенравная роза
В декабре 1966 года, – как рассказывает Валентина Полухина, – «Евгений Евтушенко и Василий Аксенов уговорили Бориса Полевого, редактора журнала „Юность“, опубликовать восемь стихотворений Бродского, но Бродский не согласился выбросить из стихотворения „Народ“ одну строчку – „мой веселый, мой пьющий народ“ (есть вариант: „пьющий, песни орущий народ“) – или снять одно из восьми стихотворений, и публикация не состоялась».
Комментарий Евгения Евтушенко: «„Я вот, например, не пью, – сказал Полевой, – так, значит, я – не народ?“ Поправка была глупой, но непринципиальной. В конце концов можно было снять пару строк или все стихотворение и напечатать вместо восьми семь стихов – подборка была бы все равно внушительной. Но Бродский закатил скандал, пустив мат по адресу не только Полевого, но и меня, и Аксенова, который его тогда обожал. Впоследствии Бродский щедро отблагодарил за это обожание и Аксенова, „зарезав“ его роман „Ожог“ в американском издательстве. Аксенов, в свою очередь, обозвал Бродского „Джамбулом“».
А вот версия самого Бродского: «<…> Евтушенко выразил готовность поспособствовать моей публикации в „Юности“, что в тот момент давало поэту как бы „зеленую улицу“. Евтушенко попросил, чтобы я принес ему стихи. И я принес стихотворений пятнадцать-двадцать, из которых он в итоге выбрал, по-моему, шесть или семь. Но поскольку я находился в это время в Ленинграде, то не знал, какие именно. Вдруг звонит мне из Москвы заведующий отделом поэзии „Юности“ – как же его звали? А, черт с ним! Это не важно, потому что все равно пришлось бы сказать о нем, что подонок. Так зачем же человека по фамилии называть… Ну вот: звонит он и говорит, что, дескать, Женя Евтушенко выбрал для них шесть стихотворений. И перечисляет их. А я ему в ответ говорю: „Вы знаете, это все очень мило, но меня эта подборка не устраивает, потому что уж больно «овца» получается“. И попросил вставить его хотя бы еще одно стихотворение, – как сейчас помню, это было „Пророчество“. Он чего-то там заверещал – дескать, мы не можем, это выбор Евгения Александровича. Я говорю: „Ну это же мои стихи, а не Евгения Александровича!“ Но он уперся. Тогда я говорю: „А идите вы с Евгением Александровичем… по такому-то адресу“. Тем дело и кончилось»[274].
Вот и все, пожалуй, что надо знать о попытке привить-таки классическую розу к советскому дичку.
Почта, которую мы потеряли
Вот телеграмма: «Ночная. Москва, Советская площадь, ресторан Арагви, кабинет 7. Михаилу Светлову. Сердечно поздравляю сегодняшним днем желаю хороших стихов талантливому поэту = анна ахматова».
И ведь дошло же, раз эта телеграмма попала в фонды Гослитмузея!
И малый фаллос…
Из всех эпиграмм мое читательское сердце больше всего трогают автоэпиграммы.
Они редкость, так как дар самоиронии (а без нее подшучивание над самим собой немыслимо) в кругу поэтов вообще встречается исключительно редко.
Хотя, если вспомнить, у солнца русской поэзии был и этот дар тоже:
Вот перешед чрез мост Кокушкин,
Опершись жопой о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин
С мосье Онегиным стоит.
Но это Пушкин, наше все. Есть, однако, владевшие самоиронией и поэты масштаба более скромного. Например, Герой Социалистического Труда Дудин:
Михаил Александрович Шолохов
Для простого читателя труден,
И поэтому пишет для олухов
Михаил Александрович Дудин.
Или, совсем с другого берега, Николай Глазков:
Как великий поэт
Современной эпохи,
Я собою воспет,
Хоть дела мои плохи…
И уж на что скверным был комсомольский стихотворец Александр Безыменский, но под старость и ему удалось взглянуть на себя безо всякого почтения:
Большой живот и малый фаллос —
Вот все, что от меня осталось.
В «Чуприделках» (альбомчике, который я на манер «Чукоккалы» вел по молодости) эпиграмм хватает, а вот автоэпиграмма всего одна:
Для чупринского музея
Я согласен быть евреем.
Это покойный Женя Раппопорт написал, прекрасный критик из Иркутска, 1970‐е годы.
О tempora, o mores…
Заключая договор о публикации «Одного дня Ивана Денисовича» в «Новом мире», Твардовский распорядился оплатить его по наивысшей у них ставке.
«Один аванс – моя двухлетняя зарплата», – вспоминает Солженицын.
Рязанским ли учителям так мало платили?
Писателям ли в журналах платили тогда так щедро?
Привет Евгению Александровичу
4 апреля 1965 года Александр Солженицын пишет Дмитрию Шостаковичу: «Дорогой Дмитрий Дмитриевич! Сожалею, что не застал Вас в этот приезд в Москву, долго не был в Москве, всю зиму просидел в лесу. Как я слышал, не знаю – верно ли? ораторию Вашу <„Казнь Стеньки Разина“> приостановили из‐за нее ли самой? Или из‐за сочетания ваших с Евгением Александровичем Евтушенко имен? Жаль, что я ее не послушал. <…> Вы, вероятно, часто видите Евгения Александровича. Передайте, пожалуйста, ему, что я с глубокой симпатией