Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ожидании репрессий, уже неминуемых, так, очевидно, поступил бы любой.
Любой – но не Бродский.
Какая, однако же, прелесть
Октябрь 1963 года. Анна Андреевна Ахматова знакомит Лидию Корнеевну Чуковскую с Иосифом Александровичем Бродским. И вот их самый первый разговор:
«– Ваш отец, Лидия Корнеевна, – сказал Бродский, слегка картавя, но очень решительно, – ваш отец написал в одной из своих статей, что Бальмонт плохо перевел Шелли. На этом основании ваш почтенный pere даже обозвал Бальмонта – Шельмонтом. Остроумие, доложу я вам, довольно плоское. Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт – поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена – доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара.
– Очень может быть, – сказала я.
– Не „может быть“, а наверняка! – сказал Бродский.
– Не мне судить, – сказала я.
– Вот именно! – сказал Бродский. – Я повторяю: переводы вашего pere’а явно свидетельствуют, что никакого поэтического дарования у него нет.
– Весьма вероятно, – сказала я.
– Наверняка, – ответил Бродский.
– Иосиф, – вмешалась Анна Андреевна, – вы лучше скажите мне, кончилась ли ваша ангина?»
Звездное небо
«Мне не нравится Бродский, но он поэт и надо спасти его, защитить», – 11 декабря 1963 года записала в дневник Лидия Корнеевна Чуковская.
И она же двумя годами позже – запись от 27 января 1966 года: «<…> я не в силах понять, кто, зачем и почему. Не верю, что Синявский = Терцу. Если он Терц, он мне мерзок. И зачем это дамское рукоделье печатать за рубежом? К чему? И чем оно там интересно? Здесь – ничем, если бы „Фантастические повести“ продавались свободно, их никто бы не читал.
А сажать в тюрьму и отдавать под суд людей, чтобы они не писали – гнусно».
Вот это оно и есть – звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас.
Если не можешь возразить, уклоняйся
Правило «жить не по лжи» в идеале предписывает активное сопротивление обстоятельствам времени и места.
Но это в идеале. Есть и вариант лайт – неучастие в том, что тебе представляется дурным. Или опасным для репутации.
Вот пример. На суде над Бродским секретариат правления Ленинградской писательской организации поручил «выступить тт. Н. Л. Брауну, В. В. Торопыгину, А. П. Эльяшевичу и О. Н. Шестинскому». И как же эти, казалось бы, проверенные тт. справились с партийным заданием?
Вспоминает Олег Шестинский: «Меня как молодого секретаря Прокофьев <…> хотел было сделать общественным обвинителем. Но я-то понимал, что это полная дурость. Ввязываться в какие-то сомнительные ситуации совершенно не хотелось. <…> Тут мне подвернулось приглашение Восточно-Сибирского военного округа приехать к ним на выступления. И мы с очень хорошим поэтом Анатолием Аквилевым это приглашение приняли и умотали из Ленинграда».
Еще остроумнее, по словам Льва Лосева, поступил Владимир Торопыгин: «Как ни дорожил Володя своим номенклатурным благополучием, была черта, перейти которую он не мог. <…> И вот что он сделал. Тут же после партбюро спустился в буфет и нарочито прилюдно нахлестался коньяку до безобразия – с криками, битьем посуды, опрокидыванием мебели. И на следующий день явился, опухший, в ресторан спозаранку и все безобразия повторил, чтобы ни у кого не оставалось сомнений: у Торопыгина запой, выпускать в суд его нельзя. Это был бунт маленького человека в советском варианте, но все равно бунт, даже, пожалуй, подвиг».
Как от позора открутились Эльяшевич и Браун, мы не знаем. Но открутились же и они!..
И еще. Поэт Владимир Торопыгин только тем, похоже, и сохранился в истории литературы, что был редактором пионерского журнальчика «Костер» – единственного, напомню, журнала, в котором Бродский и «дебютировал», и изредка печатался.
Нонешним в поучение
«Помню, – рассказывает Рудольф Баршай, – как Ойстрах обиделся на Цейтлина, когда тот после концерта спросил: „Додик, почему у вас такие резкие смены смычка?“ Ойстрах покраснел, ничего не ответил и с тех пор со Львом Моисеевичем не разговаривал. Но резкие смены смычка ушли».
Это я к тому, как художник должен реагировать на критику.
Так уж глаза устроены
В самоизоляции больше перечитываешь, чем читаешь.
Вот и я в который уже раз иду по дневникам Корнея Чуковского 1950–1960‐х годов, обнаруживая то, на что раньше внимания как-то не обращал.
Например, на то, что в его частотном словаре, когда речь заходит о людях, чаще всего встречается слово «милый». Ну или «чудесный», «прелестный», «благородный».
«Милый Кассиль», «милый Федин», Заболоцкий – «милый, молчаливый, замкнутый», «Петровых, милая поэтесса», Вера Марецкая – «милая, светская, советская», Заходер – «располневший, обидчивый, милый», «милая Маргарита Алигер», «чудесный Твардовский», «Наталия Ильина – чудесная пародистка», «милый Расул Гамзатов», «благороднейший Елизар Мальцев», «Новелла Матвеева – юродивая, больная, лохматая, уклончивая, но бесконечно милая, яркая», «добрый Ажаев», С. С. Смирнов – «прелестный человек, большой работник»…
Паустовский у него «обаятелен своей необычайной простотой». И «Маршак вчера был прелестен». И Нилин «читал мне прелестные рассказы»…
И даже у отъявленного негодяя Вучетича «в лице есть что-то милое, мальчишеское». И даже при взгляде на свою давнюю врагиню Елену Дмитриевну Стасову отмечается прежде всего ее «душевная чистота, благородство». Или, еще один пример, «милый Ворошилов – я представлял его себе совсем не таким. Оказалось, что он светский человек, очень находчивый, остроумный и по-своему блестящий».
А вот как вам понравится про Ю. В. Андропова, запись 1959 года: «Умнейший человек. Любит венгерскую поэзию, с огромным уважением говорит о венгерской культуре. Был послом в Венгрии – во время событий. И от этого болен».
Он, Корней Иванович, всем им знал цену – и Федину, и Ажаеву, и Вучетичу, и Стасовой.
И уж конечно, Андропову.
А вот поди ж ты.
Глаза у Корнея Ивановича были, должно быть, так устроены.
Из разговоров Анны Ахматовой с Георгием Глёкиным
«Брюсов? Да ведь его попросту не было! Он писал по два стихотворения в день – утром и вечером – и не написал ни одного» (Глёкин Г. Что мне было дано… Об Анне Ахматовой. М.: Азбуковник, 2015. С. 61).
Мережковский – «типичный бульварный писатель. Разве можно его читать?» (там же).
«Зиночка <Гиппиус> была умная, образованная женщина, но пакостная и злая…» (там же).
О Мих. Кузмине: «Знаете, это был страшный, абсолютно аморальный человек, но еще и со слезой. Вынимал платочек, плакал над стихотворением, а потом бежал и делал какую-нибудь пакость» (там же).
«Только страшно