Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто путешествует налегке летом в сторону Тарусы, одеваясь, будто тебе двадцать, а не сорок семь?
И вы бы захотели – очень бы захотели – познакомиться со своим соседом. Чему тихо улыбается этот немолодой человек, стеснительно прикрывая рот правой ладонью?
И вы бы сели рядом. Он недоверчиво кивнет в ответ на ваше приветствие и, когда вы представитесь первым, скажет вам свои имя, отчество и фамилию. Он скажет вам:
– Меня зовут Евграф Соломонович Дектор.
И улыбнется как древнеримский авгур.
Потому что он считает, что его имя, отчество и фамилия говорят о многом. Любому человеку.
И вы поедете дальше – под мирный стук колес рассказывая ему историю своего счастливого/несчастного брака/развода, слушая его иронические замечания ничем не обязанного никому человека и всячески ему симпатизируя.
Ибо он действительно симпатяга в свои сорок семь – этот Евграф Соломонович!
Мимо вас не единожды пройдут лоточники, предлагая спасти вас от неурядиц быта. И вам они не единожды покажутся неприятны. И вы намекнете об этом согласному собеседнику.
Четыре часа пути пролетят в мгновение ока. Вы их почти не заметите, очарованный случайным спутником. Иногда Евграф Соломонович проявляет чудеса очарования. Вы засидитесь до последнего – до самой последней минуты, – пока поезд не остановится, машинист не вдавит энергичным движением педаль тормоза и не откроет железные двери, объявляя усталым голосом: «Таруса».
Евграф Соломонович поторопит вас к выходу и, спрыгнув с подножки первым, даже подаст вам руку. Тем более если вы – женщина. И вы еще какое-то время постоите, обтекаемые со всех сторон толпой приехавших вместе с вами.
Вы будете уверять друг друга в уникальности вашего знакомства. И конечно же забудете обменяться телефонами.
Но это вы обнаружите гораздо после.
А пока прощание будет недолгим, но печальным. Будто вам и правда посчастливилось сопровождать домой друга. Пожмите руки.
Почему он глядит вам вслед так ласково? Что и не вам, быть может?
Быть может, он и не с вами говорил все эти четыре часа?
Впрочем, вы не ломайте над этим голову. Помните Евграфа Соломоновича. Просто помните его таким, какой он есть.
А он отвернется, стоит вам скрыться за поворотом. Он отвернется и увидит фигуру седого старика. Старик сидит на скамеечке, опираясь обеими руками на длинный стебель палки. Он не ждет своей очереди у переговорного пункта. Ему не нужно звонить в Москву.
Он ждет Евграфа Соломоновича. И он уже почувствовал на себе взгляд глаз из-под толстых линз старомодных очков. Он просто ждет, когда к нему подойдут.
И Евграф Соломонович, неуклюже расправляя помятые в дороге брюки, направится в его сторону.
Они увидят друг друга прежде, чем Евграф Соломонович бросится к старику со всех ног, потеряет портфель и неловко обхватит сидящего своими длинными руками. Старик выронит палку и тихо заплачет. Тихо заплачет Евграф Соломонович, оседая на землю. И люди, идущие мимо, станут останавливаться, пытаясь понять.
Пройдет полчаса.
Я не знаю, сколько точно пройдет времени, пока на залитой закатным солнцем просеке появятся эти двое. Они пойдут рука об руку.
Евграф Соломонович – вполоборота, медленно и весело повествуя старику о том, как он жил все эти годы. И старик, цепляясь сухими лапками за его локоть, начнет слушать эту повесть, затаив дыхание и изредка перебивая говорящего вопросами.
Им идти совсем недолго. Им идти совсем недалеко.
Огромное летнее солнце еще не успеет сесть, как они остановятся у высокой зеленой калитки. Старик помедлит и протянет руку вперед, указывая на что-то. В их бревенчатом доме на уровне третьего этажа хлопает отворенная створка окна. Последний солнечный зайчик догорает на оконном стекле, переходя в ультрамарин. Старик хочет, чтобы Евграф Соломонович увидел это. И Евграф Соломонович увидит.
Он наклонится к уху стоящего рядом и прошепчет:
– Да, папа.
Только ребенок может вызвать из темноты ушедшего свет, который все называют детством…
Какая-то газета
…так было, потому что так могло быть
Н. Т.
…Я была некрасивым ребенком, но мир мой был красив удивительно. Почему, быть может, я тогда ни разу и не задумалась «о том, что лаконичноязыкие англичане зовут ugly». Когда я вспоминаю детство, без труда удается увидеть снова словно еще вчера покинутые мной зеленые косогоры Фирсановки, заросшие липами, рябинами, елями, соснами и молодыми дубами, рядом с которыми так хорошо в июле искать белые грибы.
Год за годом я мысленно расцвечиваю те, далекие пейзажи: все больше и больше теплого света льется с неба, проникает сквозь форточки невысоких окон, сквозь листву деревьев, опадающую на мягкий мох и песок железнодорожной насыпи. Именно там мы иногда находили цветные стеклянные шарики, вероятно скатившиеся с проходящих мимо товарных составов, «товарняков», как их называли для краткости.
Теперь эти шарики лежат у меня дома в горшке с цветками декабриста.
Шел дождь, июль истекал, а вместе с ним истекали и отпуска моих родителей. Тогда отец и мать служили учителями, и чужие дети видели их куда чаще меня. Я же до конца августа оставалась с бабушкой в домике, нанятом на лето для полного одичания и забытья: это когда забываются все правила правописания, усвоенные за очередной класс, все правила поведения и даже непослушания. Все меняет свои привычки.
А лето длилось всегда и неизменно три месяца, от последнего звонка в школьном вестибюле до звонка первого.
Кончался второй по счету месяц каникул – июль. Я сидела на ступеньках крыльца в бело-голубой юбке, перешитой из китайского платья, трещавшего по швам на моем здоровевшем отдыхающем теле. Я сидела и думала, что вполне могла бы оказаться прекрасной одинокой принцессой, которая о чем-то грустит и кого-то ждет из лесной глуши: поднимала голову и видела лес, начинавшийся сразу за огромной поляной наших неспешных прогулок. Лес – таинственный, густой и старый, – по моим представлениям, тянулся довольно далеко. Когда мы один раз добрались до Крюкова, следующей после нашей железнодорожной станции, улицы, люди, их дома, а в особенности черный с проседью непромешанной муки и соды «Столичный» хлеб, купленный в местном булочном киоске (ведь наш кругляш кстати кончился, а в свой, фирсановский, магазин идти было не ближе, чем сюда), – особенно этот хлеб показался мне тогда чем-то сверхъестественным. Шестеро (сколько-сколько нас там было?) вышли из просеки и словно попали в иной мир. Как выяснилось потом, от дома нас отделяло не более трех км пешего пути. Длина обычного маршрута от дома до теперешней моей работы, туда-обратно. Однако три км в ту пору казались расстоянием чудовищным, просто какой-то географической аномалией.