Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кыш вы, кыш отсюда! – отгоняет Виктор Борисович от кастрюли настырных кур. – Я ж вам пшеницы насыпал. Идите, клюйте.
Куры отвечают обидчивым квохтаньем, отходят на несколько своих куриных шагов и, как только человек перестает обращать на них внимание, снова лезут к кастрюле, норовят вытянуть дольку картошины. И если какой-нибудь повезет, бегают за ней всем скопом, галдят, дерутся. Молодые петушки, появившиеся на свет в июле, только еще начавшие украшаться гребешками, серьгами и настоящими петушиными хвостами, то и дело схватываются друг с другом, подпрыгивают, как заправские бойцы, хлопают крыльями. А старый петух степенно прохаживается в стороне, грозно поглядывая то на кур, то на ерепенистых своих сыновей, то на человека. В его походке и взгляде гордость собой, уверенность, готовность навести порядок, если домочадцы слишком расшалятся. Будто знает, что решили его люди помиловать, оставить и на будущий год управлять куриным семейством.
В отличие от других кур та, которую Виктор Борисович с женой задумали пустить на еду, держится поодаль. А ведь обычно она – самая наглая. Предчувствует, что ли, опасность?… Что ж, надо было яйца нести, дорогая, а то вон – вышагивает царицей, перья блестят, как жиром смазанные. Ясно, не на что ей себя растрачивать, вот и жиреет…
Но изловчился Виктор Борисович, без особой беготни и шума схватил тунеядку, и хоть та не особо кричала, петух тут как тут налетел, ударил Чащева в ногу выше колена, всполошил свое семейство, перепугал кроликов; даже свинья в клетушке тревожно засопела.
Чащев поскорей вышел на задний двор, захлопнул калитку, в которую тут же врезался петух, взял курицу за лапы, голову опустил на колоду, где рубил дрова. Тунеядка захлопала крыльями, выгнула шею, истошно стала звать муженька на помощь. Но вот мягко вошло в дерево сквозь ее шею лезвие топора, крик оборвался, на глаза наползли сизые пленочки век. А тельце еще живет, еще напрягается, крылья бьются, желая взлететь, вырваться… Секунда, другая, и вот обмякла, стала безвольной и словно бы тяжелей.
И петух, больше не слыша криков подруги, успокоился, подбежал к миске, где лежала пшеница, принялся, делая вид, что с аппетитом клюет, собирать вокруг тех, кто остался.
Огород гол, одноцветен, безрадостен. Чудом уцелевший ствол подсолнуха только подбавляет тоски. Кажется, никогда не зеленели здесь пушистые косы морковки, не торчали перья лука, не вытягивался вверх по подвязкам сочный горох; совсем не верится, что бурели, поспевая, здоровенные помидоры «бычье сердце»; огуречный парник сейчас напоминает какой-то разоренный склеп, вокруг него, как истлевшие саваны, раскиданы перегоревший навоз и солома.
Да, нет веселости для глаза, но нет и уныния. И земля, и человек хорошо поработали: земля вскормила семена и рассаду, дала пропитание человеку, а человек помогал земле. Теперь нужно им отдохнуть, набраться новых сил и весной снова сажать, питать, полоть, удобрять, поливать…
Сидя на перевернутом вверх дном ведре, Чащев курит не спеша сигарету, размышляет, оценивает прошедшее лето. «Сезон», как любит он называть активный, не зимний период года.
Никак нельзя назвать сезон этот легким. Не произошло и особых событий, кроме, конечно, приезда детей с семьями, не выдавалось и вот таких минут, когда можно сидеть, никуда не торопясь, не подгоняя себя, хоть на чуток отключиться от насущных забот, покуривать в свое удовольствие… Весна, лето, ранняя осень промелькнули в беготне, спешке, вечном неуспевании. Но были мелкие, вроде бы не такие уж и большие радости. Как съели первый огурец восьмого июня, на три дня перекрыв свое прошлогоднее достижение, как, когда уже и не надеялись, села курица парить яйца и вывела четырнадцать цыплят. Как не успевали даже вдевятером собирать рясную «викторию», варенье варить; как продали заезжим скупщикам кроличьи шкурки на две с лишним тысячи, купили обувь зимнюю, жена себе в городе костюм хороший приобрела – жакет и юбку, – она ведь кружок ведет, время от времени со школьниками на смотры ездит, надо ей на уровне выглядеть…
И плохого, в принципе, тоже не было. Град их в этом году миновал, а он здесь, в отрогах Саян, частый гость; однажды так исхлестал все, от посадок одни лохмотья остались, кабачки, арбузики, тыквы точно пулями пробитые лежали. А нынче как на заказ – с неделю солнце, жарища, а потом гроза, короткий, теплый, как душ, ливень, и снова жара, духота парная, от которой растения как на дрожжах поднимаются, бухнут силой, сочностью.
Сын, помнится, с какой-то хорошей завистью, грустинкой признался: «Эх, поменяться б с вами… и возрастом бы, прошлым…» «В смысле?» – не понял Виктор Борисович. Сын, глядя на вялую, будто разморенную жарой рябь озера, ощупью полез за сигаретами. «Счастливые вы, – сказал через силу, но, видно, искренне. – И тогда, там… ну, в Целинограде том же, знали, как жить, для чего работать. И вот теперь тоже. А у нас не так как-то все…» Виктор Борисович с той ласковой, неосознанной снисходительностью, с какой отцы часто беседуют с сыновьями, ответил: «Ну, каждое поколение думает, что живет не совсем так, не совсем в то время, в какое бы надо…» «Нет, не «совсем», – перебил сын, и в голосе уже ни следа от той хорошей, доброй зависти, а одна неприкрытая горечь, – нет, не «совсем», а совсем, понимаешь, не так. Всё не так». – «Погоди, – Виктор Борисович встревожился, – с женой, что ль, нелады?» – «Да при чем здесь она. Не в ней дело, и не во мне… то есть… А-а…» Сын бросил окурок, наступил на него подошвой старой кроссовки, что носил еще в юности, а теперь нашел на чердаке, в коробке, среди привезенных из Казахстана вещей, зачем-то надел… «Ладно, пап, – улыбнулся, встряхнул руками, как после зарядки, – давай лучше дрова пилить. А то, ха-ха, расфилософствовались…» И стали дальше работать, а потом рыбачили на вечерней зорьке, и Виктор Борисович не решался продолжать разговор, выяснять, советовать, – видел, что сын не хочет, а если не хочет, то ничего и не скажет, не услышит совета. Решил, наверняка позже еще будет момент…
Так, надо курицу жене отдать, и в магазин пора собираться.
Село тесно, двор ко двору, собралось вокруг озера Талое. В озеро впадает на севере речка Талая, неширокая, – в некоторых местах, разбежавшись, перепрыгнуть можно, – зато торопливая, горная; и покидает она озеро такой же узенькой, быстрой змейкой, бежит дальше. Одна из тысяч жилочек, что питают жилу великую – Енисей.
Название у села – Захолмово. Потому, наверное, такое, что отделено от райцентра, старинного сибирского города, цепью холмов. Коренных захолмовцев, таких, у кого на местном кладбище лежит не одно поколение родственников, в селе почти нет. Нынешние жители на две трети люди пожилые, подобно Чащевым, приехавшие сюда незадолго до пенсии или выйдя на нее. Купили за бесценок избушки, занимаются хозяйством, проводят на природе остаток жизни. За счет таких приезжих и сохранилось Захолмово.
До шестьдесят какого-то года был здесь, говорят, колхоз, поля довольно большие, правда, не особенно урожайные на пшеницу, овес, зато по молоку одними из первых обычно шли по району. Потом объединили три соседних колхоза в один совхоз, центр оказался не здесь, а в Ильичеве, это километров пятнадцать отсюда, и Захолмово стало хиреть, обезлюдевать. А вот с середины восьмидесятых потекли в него пожилые бывшие горожане.