Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далибор взял меня за руку, давай пойдем в лодочный сарай, мы поднимаемся, стоим с минутку, смотрим друг другу в глаза, ты знаешь, что у тебя глаза непонятного цвета? – говорит он, я редко себе в глаза смотрю, отвечаю я, странно, что ты этого не заметила, говорит Далибор, хотелось бы мне утонуть в твоих глазах, в этом многоцветном море, я поднимаю лицо: хотелось бы? почему? Не думай ничего плохого, отвечает Далибор, поглаживая мне ладонь, мы идем, под ногами шелестит галька, я на ходу здороваюсь со знакомыми, мы проходим мимо крана, двое мальчишек играют с водяной струей и, как бы нечаянно, направляют ее на нас, Далибор падает на землю, притворяясь, что ранен, мальчишки радостно хохочут, продолжают брызгаться, пока Далибор не встает и не грозит им пальцем, мы идем мимо большой лужайки, летом на ней пестреют полотенца, теперь она пустая; как ты думаешь, можно что-нибудь сделать? – спрашиваю я, уже в сарае, здесь нам никто не мешает, и отсюда открывается прекрасный вид на озеро, ты имеешь в виду, для твоего брата? – спрашивает Далибор, да, для брата, для его семьи. Я не очень тебя понимаю, говорит Далибор, потому что я фаталист (мне требуется некоторое время, чтобы сообразить, о чем он, потому что не сразу понимаю слово «фаталист» по-английски), ты можешь помогать движению «Врачи без границ», «Эмнисти интернешнл», организациям, которые борются за независимость прессы, вот и займись этим, говорит Далибор, будешь работать для себя, что абсолютно правильно, it’s okay[89], а напрямую ты никому не поможешь, такова твоя судьба, и Далибор закуривает; да, ты фаталист, отвечаю я, обнимая его сзади; разве я что-то другое сказал? – спрашивает Далибор после короткого молчания, чего ты от меня ждешь? Почему ты думаешь, что я от тебя что-то жду, и я снимаю туфли, мне почему-то хочется озябнуть, ощутить, как мерзнут пальцы ног на дощатом полу, чтобы потом согреть свои ноги на ногах Далибора, я хочу, чтобы он чувствовал, что согревает меня. Я понимаю, ты что-то ждешь от меня, Далибор на меня не смотрит, его взгляд устремлен на трухлявые доски пола, в щелях между ними колышется вода, темно-зеленая, почти черная, по крайней мере, ты считаешь, что я знаю о войне все, а я знаю только, что эту войну, как и все прочие, надо как можно скорее закончить, а не спорить без конца, какая она – эта балканская война. Если бы каждый политик не болтал постоянно о том, как сложна ситуация на Балканах, то сейчас еще можно было бы избежать худшего. Ильди, ты зачем туфли сняла? – и Далибор смотрит на меня, смотрит так, словно хочет утонуть в моих глазах, а я, я просовываю пальцы ног под его штанины, мои ноги хотят быть поближе к тебе, чтобы слушать тебя. Может, нам и в самом деле надо слушать ногами, а не ушами, смеется Далибор, берет мою руку, целует ее, сначала ладонь, потом пальцы, нюхает мою руку, от запястья до локтя, потом говорит: с ногами, которые слышат, мы, может, все решили бы по-другому, и совершенно точно, что мы слышали бы другое, я, например, сегодня был бы летающий человек, акробат, я всегда хотел стать акробатом, мечтал об этом, Ильди, я был бы воздушным гимнастом, а не беглецом, который бесконечно и тщетно жалуется на то, что его заставляли убивать.
Мы с Далибором встречались почти полгода, чаще всего у озера, в заброшенном лодочном сарае; там мы раздевались, иногда торопливо, чтобы было некогда стыдиться наготы, целовались мы редко, потому что из всех способов близости поцелуй – самый интимный, так говорил он, так и я говорила; я украдкой бросала взгляды на его тело, на его бедра, которые были непозволительно стройными, на его руки и плечи, литые мускулы которых говорили о многом, но, увы, не о том, что когда-нибудь он перенесет меня на руках через порог нашего будущего дома. Я слышала его прерывистое дыхание, которое вдруг сбивалось и замирало; не идет, сказал он, не пойдет! И на лице его проступало отчаяние, я узнал тебя для того, чтобы понять: не пойдет. Что не пойдет? – спрашивала я, зная, что вопрос не имеет смысла, нужно некоторое время, говорила я, сразу не бывает, потом будет легче, поверь мне.
И он, «беглец», притягивал меня к себе, пряча глаза под зажмуренными веками, целовал мои плечи и плакал; нагое тело его горело желанием, но оно вдруг сменялось враждебностью, отчуждением, и Далибор смотрел на меня погасшими глазами, словно нам уже нечего было сказать друг другу, словно он никогда не гладил мне шею так, что это напоминало мне самый ласковый, самый нежный весенний ветерок, тот ветерок, который позволяет ощутить самый маленький волосок на коже; разве ты не говорил, что ты меня?.. – смотрел на меня погасшими глазами и произносил какой-то стишок на своем языке, написанный одним из его друзей, и переводил мне на английский, и говорил: да, я влюбился в тебя, в этом-то все и дело.
А потом, через несколько дней, я стояла на вокзале, в телефонной будке, и пыталась дозвониться Далибору, я набирала его номер и вешала трубку, когда отвечал чужой голос, голос двоюродной сестры Далибора, голос, который однажды, хотя я ничего не спрашивала, сообщил, что Далибор уехал в Дубровник и передает привет, он вернется, совершенно точно вернется.
* * *
Мы ехали на поезде, через ночь, и все время засыпали, время от времени вы укрывали нас своей вязаной кофтой и гладили по щеке мягкой ладонью, не думаю, что вам удалось сколько-нибудь поспать, во всяком случае, не помню, чтобы я, проснувшись, видела вас спящей; мы с Номи клевали носами, спали, ели и вели себя очень тихо, когда пограничники разглядывали нас, нас и наши бумаги, а если что-то говорили на непонятном нам языке, вы только разводили руками и пожимали плечами; мы, видимо, очень убедительно выглядели в своей боязливой неуверенности, и пограничники с мрачными лицами, а иногда с улыбкой возвращали бумаги, то есть разрешали ехать дальше; когда поезд трогался, я приникала к окну, отыскивая взглядом широкую красную полосу: так в моем детском представлении должна была выглядеть граница, – но видела только ярко освещенный перрон, на котором стояли или ходили люди в военной форме, помню еще большие вокзальные часы, закрытый киоск с едой, и мы ехали дальше, погружаясь в ночь, по незнакомой стране, мы уже у австрийцев, сказали вы, ночная тьма принимала нас в себя без расспросов (позже мне всегда будет вспоминаться первое, наивное представление о границе, и каждый раз, когда мы будем ехать на машине в Воеводину или возвращаться в Швейцарию, я стану подсознательно искать что-то напоминающее торжественную красную полосу, но ничего такого, понятно, никогда и нигде не увидишь, граница – это только сторожевые вышки, люди в униформе, для которых держать оружие так же естественно, как носить ботинки, служебные собаки, натягивающие поводки, и еще граница – это флаги, которые треплются на ветру или вяло висят на древках, это камни, кусты, трава, редкие деревья, которые кажутся бесцветными, неестественными; и остается вопрос: почему граница – это ощущение непонятной будничной угрозы?).
Дверь купе отворилась, вошел мужчина, снял рюкзак и устроился на сиденье, мы с Номи не сводили с него глаз, так нам интересен был этот человек, который, очевидно, австриец, мы просто пожирали его глазами, а он вынул из рюкзака сверток с сандвичем и термос; девочки, вы что, не можете еще куда-нибудь смотреть, сказали вы и дернули нас за рукав, но мы все-таки продолжали таращиться на него; он немножко похож на Нандора, шепнула мне Номи, думаешь? – но не может же это быть Нандор, если он австриец, ответила я со смехом, а мужчина стал угощать нас, всех троих, печеньем, мы сначала посмотрели на вас, можно ли, потом робко потянулись за печеньем, мужчина что-то сказал, мы кивнули и поблагодарили на своем языке, а он вдруг ответил по-венгерски, ух, как мы испугались, но потом поняли, что по-венгерски он знает всего несколько слов. После печенья мы стали есть нашу курицу, вы угостили и попутчика, наши рты масляно блестели в желтом полумраке купе, мы все время что-нибудь ели, так время идет чуть быстрее, сказали вы, а попутчик вдруг затолкал свои припасы в рюкзак, рывком открыл дверь и через минуту уже стучал нам с перрона в окно, прощаясь, махал рукой и улыбался.