Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Райское место, – прошептал он. – Там для меня построят дворец, я стану жить в нем один… Совсем один… А ты… Ты будешь моим библиотекарем”.
Я испытал неуместный в тех обстоятельствах восторг. Он, значит, не забыл наш разговор в Балаклаве, и хочет разделить уединение со мной. Со мной одним! Я отдавал себе отчет в том, что ничего этого не будет, даже если он поправится, но фантазия разыгралась, как после опиума. Лишь усилием воли мне удалось ее укротить.
В комнате не было никого, кроме нас двоих, все разошлись по каким-то срочным надобностям. Пользуясь этим, я дерзко поцеловал государя в лоб. Меня обожгло полыхающим в нем жаром.
Говоря о дерзости, я подразумеваю исключительно то, что не имел права так поступить, ничего более. Он уходил во мрак, и я поцеловал его, как любящая мать на ночь целует засыпающего ребенка, – но едва ли он ощутил касание моих губ. Его глаза были закрыты. На цыпочках я вышел из круга света от горящей у него в изголовье лампы, отошел к окну и заплакал.
На другой день больному стало хуже, решили пригласить духовника для причащения Святых Таин. Тарасов находил такое решение преждевременным, но Вилье переубедил его, сказав, что, может быть, государь, испугается и согласится на пиявок и на лекарства. Елизавета Алексеевна взяла на себя нелегкую миссию объявить об этом мужу. Я слышал, как она, садясь около него, сказала: “Раз вы отказываетесь от врачебных снадобий, я хочу предложить вам свое лекарство. Хотите узнать какое?”
“Говорите”, – согласился он с неудовольствием.
“Я советую, – мягко продолжала императрица, – прибегнуть к врачеванию духовному. Оно всем страждущим приносит пользу и дает благоприятный оборот в тягчайших недугах”.
“Кто вам сказал, что я в таком положении, что необходимо это лекарство?” – спросил государь.
“Вилье, Тарасов и Костандис”, – призналась она.
Позвали всех троих.
“Думаете, что болезнь моя зашла так далеко?” – обратился к ним государь.
Вилье и Тарасов испугались и стали выкручиваться, но Костандис нашел в себе мужество открыть правду.
Выслушав его, государь сказал жене: “Благодарю вас, друг мой. Прикажите, я готов”.
После исповеди и причащения он совершенно успокоился, Господь снял у него с души две мысли, особенно его терзавшие: что он повинен в смерти отца и что допустил в Морею армию Ибрагим-паши. Совесть перестала его мучить, исчез и страх смерти. Он больше не кричал на докторов, не метался, не жаловался. Спокойно пил микстуру, дал поставить себе на затылок шпанскую мушку, однако пиявок отверг раз и навсегда.
От дождей и близости моря воздух в доме был пропитан сыростью. Печи с ней не справлялись. Простыни меняли дважды в день, но они быстро делались влажными. Государь ничего этого не замечал, как не замечал смену дня и ночи.
Врачи не высыпались, а Елизавета Алексеевна с ее здоровьем не могла бодрствовать ночами. Одну из ночей я с вечера до утра просидел возле государя. Выходя из забытья, он бормотал молитвы и псалмы, но 91-й псалом не прозвучал ни разу. Впервые за многие годы он не прибег к нему, чтобы получить успокоение. Теперь оно ему не требовалось.
С этого дня он всё чаще погружался в беспамятство, наконец, утратил речь, и 19 ноября, в 10 часов 52 минуты, отошел в вечность. Елизавета Алексеевна, встав на колени, сама, своим платком подвязала ему челюсть. Я отметил, что у нее даже не дрожали руки.
Она почувствовала, как я на нее смотрю, и позже спросила: “Вас удивило мое спокойствие?”
Я молчал, не смея подтвердить ее слова и не желая их опровергнуть.
“Я спокойна, так как разлука наша будет недолгой. Скоро мне предстоит последовать за ним”, – объяснилась Елизавета Алексеевна, однако я остался при мнении, что ей не удалось ни простить мужа, ни полюбить его вновь.
Одиночество всю жизнь было его уделом, но я и предположить не мог, что после смерти оно примет еще более ужасающие формы. Как Александр Великий в Вавилоне, государь оказался лишен того, в чем не отказывают даже последнему нищему.
По доходящим сюда слухам, Константин Павлович и Николай Павлович никак не могут договориться, кому из них достанется престол; за этой интригой о покойном государе все позабыли. Второй месяц его непогребенное тело остается в Таганроге, в двух тысячах верст от столицы, и, боюсь, не скоро доберется до могилы.
Бо́льшая часть свитских под разными предлогами улизнули в Петербург, Вилье в том числе, но Тарасов и Костандис пока остаются. По просьбе Елизаветы Алексеевны, пожелавшей на всякий случай иметь обоих врачей у себя под боком, они переселились в дом на Большой Греческой. Я переехал вслед за ними. Мне позволено занять комнату одной из уехавших фрейлин императрицы. Мы трое пользуемся бывшей туалетной государя, а зала и комната, где он скончался, пустуют. Кроме нас, в доме обитают две оставшиеся при Елизавете Алексеевне фрейлины, а в подвальном этаже – лейб-кучер Илья Байков и немногочисленная прислуга.
Ночами подмораживает, я лежу без сна, слушаю, как яблони в саду звенят на ветру обледенелыми ветвями. В комнатах холодно, печи топятся плохо, дрова сырые, дымоходы не чищены. Даже в ветреную погоду тяга слабая. У половины печей неплотно задвигаются вьюшки, всё тепло улетает в трубу. В туалетной вечно нет воды, простыни меняют раз в неделю, и то если напомнишь, обедать и ужинать подают не вовремя. За общим столом собираемся редко, чаще каждый ест в одиночестве.
Тарасов не может себе простить, что в Бахчисарае вместо слабительного дал государю рисовый отвар. Подозреваю, совесть мучает его меньше, чем он о том говорит, но это дает ему право запираться у себя в комнате и пить горькую. Елизавета Алексеевна читает Евангелие, подолгу кушает, а в промежутках пишет многостраничные письма матери или дуется с фрейлинами в карты. У Костандиса в Таганроге есть родня и гимназические товарищи, вечерами он ходит по гостям, часто ночует на стороне и является к завтраку бледный, со следами излишеств на лице.
1 декабря гроб с телом перевезли в здешний греческий Александровский монастырь. С тех пор прошло еще три недели, но распоряжения об отправке его в Петербург всё еще нет, и неизвестно, когда оно поступит. После смерти государя прошло больше месяца, близится Рождество, зимний путь установился, однако за всё это время ни один фельдъегерь не прибыл к нам из столицы. Судьба царских останков никого там не интересует.
Новый Агамемнон, победитель Наполеона, величайший и счастливейший из монархов, лежит в нетопленой келье. Гроб открыт, видно его почерневшее от неумелого бальзамирования лицо. Мундир с эполетами смотрится на нем, как на балаганном эфиопском генерале, орденские звёзды кажутся вырезанными из цветной бумаги. Монахи в очередь читают над ним молитвы на своем языке, но их ли́ца равнодушны, в голосах нет живого чувства.
С того дня, как гроб перенесли сюда из собора, Елизавета Алексеевна лишь дважды навестила мужа. Я один прихожу сюда каждый день, молюсь, читаю его любимый 91-й псалом, просто сижу рядом. В Грузино государь сказал Аракчееву, что опасность стать мумией ему не грозит. Бог судил иначе. В Таганроге были применены методы египетских жрецов, сохранившие тело Александра Великого в течение трех столетий, но без их искусства. С ужасом вспоминаю, как проходило бальзамирование.