Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По его примеру свитские, включая меня, имели глупость поехать налегке. Один лишь Костандис, чуждый духу товарищества, был в шинели. “Предложите государю вашу шинель”, – шепнул я ему, но моя просьба была им отклонена под предлогом, что якобы его шинель государю не по фигуре, он в ней будет дурно выглядеть. Я не настаивал, о чем не раз потом жалел. Государь был ослаблен утомительными переездами, и первым предвестьем болезни стало расстройство у него желудка. В Севастополе он попросил Тарасова приготовить рисовое питье, которое тот давал ему во время прошлогодней горячки, вызванной рожистым воспалением на голени. Тарасов исполнил его желание – и после не мог себе этого простить. Он видел у государя признаки простуды, но напрочь упустил из виду, что это может быть не простуда, а крымская лихорадка. Зараза могла бы выйти с поносом. Рисовое питье удержало ее в организме.
По приезде в Бахчисарай государь был уже нездоров, но это не прибавило ему осторожности. Еще не рассвело, когда на другой день он разбудил меня, велел быстро одеваться и выходить на двор. Через пять минут я вышел в холод ненастного октябрьского утра. Восток едва начинал розоветь. У крыльца стояли две коляски с кучерами на козлах. В первой сидели государь и воронцовский чиновник по особым поручениям Меликов, встретивший нас в Симферополе и сопровождавший в путешествии по Крыму, во второй – камердинер с запасом еды и воды в оплетенных соломой бутылях, зонтами и плащами на случай дождя. Я сел рядом с ним. Илья нахлестнул лошадей, мы выехали из города и понеслись навстречу встающему в тумане солнцу по каменистой дороге между холмов и дубовых рощ.
Как я понял, государь предпринял эту поездку втайне от Тарасова, чтобы избежать напоминаний о вчерашней болезни и призывов к благоразумию. Куда мы едем, я не знал и даже не догадывался, но не хотел выказывать перед лакеем свою неосведомленность и делал вид, будто цель поездки мне известна. В таких случаях я полагаюсь на то, что вопрос разрешится сам собой. Так случилось и на этот раз: на первой же остановке государь назвал мне конечный пункт маршрута – Карасу-Базар. Оказывается, в Кореизе он узнал, что гроб с телом баронессы Криднер до сих пор находится в этом городке у подножия Ак-Кайя. Хлопоты по имению и заботы о павших духом евангелических колонистах помешали княгине перевезти его в Кореиз и поместить в приготовленном для них с мужем склепе с именной могильной плитой и достойным памятником, но она клятвенно обещала государю исполнить это до зимы.
От Бахчисарая до Карасу-Базара восемьдесят верст, на дорогу ушло почти четыре часа. За это время погода не улучшилась. Меликов, сам армянин, привел монаха из армянского монастыря, тот указал нам дорогу на кладбище, проводил к часовне, где под каменным полом, рядом с гробами полковника Шица и его жены, поставили гроб баронессы, ключом отпер замок в проржавевшей железной двери и не без труда ее отворил. Заходить внутрь государь не стал – то ли из опасения, что в запертом помещении скопились трупные миазмы, то ли по какой-то иной причине, – но минут двадцать, а то и полчаса простоял у входа. Здесь, а не в покоях жены пребывало его сердце. Слава богу, на нем была шинель, но она не спасала от пронизывающего ветра. Под его порывами никли к земле желтенькие цветочки кульбабы, которой заросло это полузаброшенное кладбище. Всё вокруг дышало запустением, а не покоем. Зато справа, как выросшая из облаков стена небесного града, отрешенно белела Ак-Кайя, последнее утешение умирающей баронессы. Я подумал, что не случайно у нее развился cancer. Рак питается нашим желанием иметь то, в чем нам отказано, а ей известно чего не хватало.
В дороге все мы укрывались от ветра под плащами, а сейчас были в одних шинелях. Я продрог и опасался за здоровье государя, но он полностью погрузился в свои мысли. На Меликове лица не было от страха, что государь заболеет, и он, Меликов, будет в этом виноват.
Наконец, я подошел к государю и сказал: “Пора уходить! Вы приближаетесь к шестому десятку, и не можете пользоваться теми же силами, что в двадцать лет”.
Он сделал мне знак не мешать. Я отступился, и в эти минуты решилась его участь. По дороге в Бахчисарай он пожаловался мне на озноб, а когда я попенял ему на его неосмотрительность, возразил, что на кладбище нисколько не мерз, согреваясь молитвой духа, которой обучился у покойницы. Позднее у меня было ощущение, что старая ведьма утянула его за собой.
На обратном пути из Крыма болезнь стала очевидной всем, в последнюю очередь – ему самому. В Мариуполе, на ночлеге, Костандис шепнул мне: “Он в полном развитии лихорадочного пароксизма”.
“Почему, – спросил я, – на Фиоленте вы не отдали ему свою шинель?”
Он ответил, что это ничего бы не изменило, и я должен был признать его правоту. Среди разнообразных чувств, владевших мною в те дни, не было одного – удивления.
В Мариуполе я проснулся затемно. Светало по-осеннему поздно. В комнате царил мрак, за окном стеной стояла ночь. Само окно не видно было в темноте, но постепенно на фоне светлеющего неба начали проступать перекрестья рам, как сквозь истлевающую в земле плоть мертвеца со временем проступает его скелет. Тут же я перенес это сравнение на человеческую жизнь, представив ее мягкой, но с костяком внутри, придающим ей смысл и форму. Этот костяк – судьба. Она всё яснее являет себя по мере того, как ветшает наше тело и меньше жизни остается у нас в запасе.
Одевшись, я пошел к государю. Ночью ему стало хуже, у него был сильный жар, но он с детским упрямством отказывался от лекарств. Тарасов разве что на колени перед ним не падал – всё бесполезно. Государь согласился лишь на чашку пунша и на последней сотне верст между Мариуполем и Таганрогом дал укрыть себя медвежьей полостью.
В Таганроге он посидел за ужином с императрицей, но не ел ничего, кроме хлебной воды. Перед сном читал Евангелие, а утром, вставая с постели, упал в обморок. Его уложили, он пришел в себя, снова хотел встать – и опять не смог, однако в течение дня, несмотря на протесты Тарасова и Вилье, еще несколько раз пробовал удержаться на ногах. Все попытки были безуспешными. К вечеру он их оставил и больше не возобновлял.
В последующие дни Вилье, Тарасов, Костандис и Елизавета Алексеевна то вместе, то по очереди убеждали его в необходимости кровопускания, но ничего не добились. Государь приходил в бешенство, а когда сил гневаться не оставалось, отворачивался к стене и не желал ни с кем говорить. Пиявки также были им отвергнуты.
Значит ли это, что он хотел умереть?
Не думаю.
При начале болезни он счел ее не настолько серьезной, чтобы слушаться врачей, в последующие недели мысли у него спутались, но вряд ли перед ним вставал вопрос, стоит ли ему жить дальше. Умирающие такими вопросами не задаются. Одно знаю точно: он мечтал о покое не на небесах, а на земле. В затуманенном мозгу это желание обернулось картинами той жизни, которой ему всю жизнь не хватало.
Однажды он без слов поманил меня к себе. Я подбежал и услышал его шепот: “Помнишь Ореанду?”
На лице у него появилось выражение, которое я бы назвал мечтательным, если бы речь не шла об умирающем.