Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через день после смерти государя я вошел к нему в комнату и увидел, что его распростертое на столе нагое тело отдано во власть четверки гарнизонных фельдшеров: они кухонными ножами вырезали из него мясные части, забивали образовавшиеся полости вываренными в спирту травами, а затем спеленывали их полосами тесьмы. Внутренности, мозг и сердце были уже вынуты и лежали в запертом на висячий замок серебряном сосуде, похожем на большую сахарницу. Пол был весь в пятнах от наспех вытертой крови, к нему липли подошвы сапог. Тошнотворная мысль о том, что сделают с кусками вырезанной у государя плоти, посетила меня позже. В тот момент я об этом не думал.
Стол был занят телом государя, заключение о результатах вскрытия Вилье пришлось составить на подоконнике. Он пожаловался мне, что свитские сидят по квартирам, прислуга разбежалась, не хватает даже простых тряпок, не говоря о чистых простынях и полотенцах. Его ассистенты, шотландцы Добберт и Рейнольд, с красными потными физиономиями, в расстегнутых жилетах, с сигарами в зубах, варили травы для бальзамирования. В огне камина стояла закопченная кастрюля, они помешивали в ней ложками.
Отделенная от тела голова государя превратилась в череп. Выскобленный до голой кости, он еще не был приставлен на свое место и лежал на стуле. Как раз при моем появлении Костандис начал натягивать на него кожу с волосами. Я оцепенело наблюдал, как он это делает, не в силах выйти вон и даже закрыть глаза. В комнате стояла страшная духота, все окна и даже форточки были плотно затворены. Жарко горели толстофитильные церковные свечи, но ни смешанный с сигарным дымом запах талого воска, ни колдовской аромат кипящего травяного варева не могли заглушить густой стоячий дух мертвой плоти. Я успел заметить, что, когда кожа была натянута на череп, у государя изменилось выражение лица, и лишь затем потерял сознание.
Очнулся на диване в сквозной зале. Костандис сидел около и щупал мне пульс. Заметив, что я пришел в себя, он, оправдываясь, сказал, что не удалось раздобыть нужное количество спирта, и не его вина, если у покойного почернеет лицо.
Шарль-Антуан Фабье. Дневник инсургента
Март 1826 г
В феврале я с моим полком пытался пробиться к осажденному Мисолонги, но Ибрагим-паша вынудил меня отступить. В бою с египтянами пали 32 солдата и шестеро филэллинов. Большинство тел вынести не удалось, но я утешаю себя тем, что они в целости будут преданы земле. Ибрагим-паша не шлет в Стамбул ни отрезанных у мертвецов носов и ушей, ни отрубленных голов. Его победы в таких доказательствах не нуждаются.
Неделю назад Кутахья Решид-паша взял Мисолонги. Последние защитники перебиты, женщины и дети проданы в рабство. Спартак, Скандербег, Вильгельм Телль, Бенджамен Франклин, чьи имена носили крепостные башни, оказались бессильны перед осадной артиллерией.
Кутахья с 10-тысячной армией готовится идти к Афинам, а мы не в силах ему помешать. Наши командиры грызутся между собой, их отряды малочисленны, и те не могут выступить в поход, поскольку не найдут пропитание в опустошенной Ибрагим-пашой Морее. Мой полк – не исключение. Можно, конечно, захватить провиант с собой, но для этого надо его закупить, а у правительства нет денег даже на жалованье матросам. Судовые команды разбегаются, многие корабли не в состоянии выйти из гавани.
Константин Костандис. Записки странствующего лекаря
Май 1826 г
Сегодня опять, в который уже раз, приснился покойный государь, и опять, как это со мной бывает, то ли во сне, то ли в первые секунды после пробуждения я мучительно пытался разрешить вопрос, распространяется ли власть судьбы на мертвое тело, или смерть – последнее, в чем она являет себя. Если верно второе, значит, участь трупа определяется судьбой тех, кто распорядился им так, а не иначе.
Больше двух месяцев непогребенное тело государя пролежало в греческом Александровском монастыре. Лишь на исходе января, на катафалке, построенном на таганрогских верфях, четыре пары запряженных цугом лошадей в траурных попонах повезли его в Петербург. Лейб-кучер Илья Байков впервые на моей памяти сменил синий кафтан на черный. Всадники эскорта, весьма, надо сказать, скромного, тоже были в трауре, как и Еловский. Мы с ним холодно простились, и он последовал за государем в его последнем земном странствии.
Тарасов, дабы не спиться вконец, еще раньше отбыл домой, к жене, но мне пришлось остаться с Елизаветой Алексеевной. С ее здоровьем в зимнее время ей опасно было не только сопровождать мужа, но и трогаться с места. Дождавшись тепла, в апреле она выехала из Таганрога в Петербург, но не доехала даже до Москвы и скончалась в пути. Я еще успел получить известие о ее смерти, прежде чем с началом навигации отплыл в Навплион и поступил врачом в отряд Фабье. Вернее, это единственный в греческой армии регулярный полк. Зимой он стоял в Афинах, но с приближением к городу турецких войск Фабье перебазировал полк в Навплион, чтобы не погубить его в безнадежной осаде. Это произошло незадолго до моего приезда.
Мы не виделись пять лет и проговорили всю ночь. Фабье объяснил, почему не отвечал на мои письма. Причины не показались мне убедительными, но я его простил. На рассвете, когда после третьей или четвертой бутылки рецины, чей смоляной дух был для меня запахом родины, мы вышли в сад и, стоя плечом к плечу, в две струи орошали без того влажную от росы траву, я услышал от Фабье рассказ о прекрасной англичанке, хозяйке его сердца. При расставании, в память их любви и в залог новой встречи, она подарила ему клок своих лобковых волос.
Из-под ворота рубахи он вытянул и показал мне серебряный медальон в виде сердца, висевший на цепочке у него на груди вместо креста. Внутри лежал прощальный дар его возлюбленной. Я не стал говорить ему, что от таких женщин лучше держаться подальше.
Мы вернулись в дом. Не помню сейчас, в связи с чем Фабье пересказал мне услышанную от одного служившего в его полку серба историю о князе Милоше Обреновиче. Этот князь, заключив мирный договор с турками, приехал на двор к турецкому паше – и увидел, как янычары складывают в мешки отрезанные головы тех, кто мириться не захотел. “Смотри, князь, как бы с твоей головой не было того же”, – предостерег паша своего гостя. “Моя голова давно в мешке, – ответил ему Милош. – На плечах я ношу чужую”.
В ночном разговоре старых друзей после пятилетней разлуки такие истории просто так не рассказываются. Я приготовился выслушать продолжение, и оно не заставило себя ждать.
“В России, в Испании я не раз смотрел в глаза смерти, – договорил Фабье, – но оставался самим собой, а теперь голова у меня на плечах – не моя. Я словно бы умер, и в моей оболочке поселился другой человек. У него рождаются мысли, каких у меня сроду не бывало, и он делает такие вещи, за которые я прежний расстрелял бы его как преступника”.
Игнатий Еловский. Журнал камер-секретаря императора Александра I
Июнь 1826 г
“Роман окончен, начинается история России”, – сказал Меттерних, когда ему сообщили о смерти государя, однако в ином романе больше правды, чем в мемуарах или трудах историков.
“Он был не холоден и не горяч”, – так якобы в ближнем кругу отозвался о старшем брате государь Николай Павлович, – но сильная страсть, которую принято уважать независимо от того, с какой целью и на какие предметы она направлена, нередко скрывает под собой незатейливое желание кого-то сжить со света. За моим государем такого не водилось. Он был не из тех, у кого Евангелие всегда открывается на слове “меч”.