Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сижу в большом позолоченном кресле госпожи Ван Брекер, которое поставили подальше в тень, на коленях у меня лежит дневник сеансов близнецов, я погружен в мечтания, навеянные рассказами Лео: Микеланджело с трудом передвигается, опираясь на спину, по возведенному в храме помосту, его лицо всего в нескольких сантиметрах от свода, рука крепко сжимает кисть, капли краски падают на волосы, текут по рукаву, пальцы становятся липкими. Его тело сведено судорогой, все цвета над головой кажутся ему размытыми пятнами, и однако нужно найти в себе скрытые силы и нарисовать на потолке ту картину, которая родилась в его воображении.
А тем временем мой взгляд следит за другой рукой, которая опускается на бледную спину парня. Это рука Лео. Он сидит на краю кровати, облаченный в кимоно, широкие рукава которого похожи на крылья. Альбом с его эскизами раскрыт у него на коленях, но Лео не рисует. Его затуманенный взгляд устремлен в неведомые мне грезы, и только его рука, что бодрствует у ложа Камиллы, выдает его присутствие в полумраке комнаты и его связь с этим миром. Иногда широкий рукав, словно пробудившийся ангел, нерешительно приподнимается, потом вновь опускается, снова взлетает и приземляется. Я не знаю, о чем думает Лео, мне кажется, что его вообще здесь нет, что его рука действует сама по себе, покоряясь мягкости его характера, что ей все равно, что гладить: котенка, плед или другой предмет. А еще я угадываю в этих движениях смутную тоску, поднимающуюся из самых глубин его души и подающую сигнал руке, которая начинает тихонько, но настойчиво барабанить по спине, словно пытаясь предотвратить непоправимое. Однако парень активно орудует над телом Камиллы, его занимает только его желание, и ему нет дела до всех тех сложностей, которые двигают рукой Лео. Но какими бы мягкими и ангельскими ни были прикосновения Лео, они явно не понравились парню, и он, приподнявшись на локте, грубо выругался. Может, мне пора перестать мечтать, вскочить с кресла и крикнуть: «Черт возьми, Лео, оставь его в покое!»
Но я не двигаюсь с места, а Лео перемещается к окну. Усевшись на подоконник, он рисует. Парень вновь улегся на Камиллу, его изгибающаяся спина вот-вот станет дыбом, как меняющая направление волна, я это чувствую своим телом. Коробка с противозачаточными таблетками притягивает мой взгляд, как звезда в вечернем небе. Интересно, Камилла, не забыла принять таблетку?
Моей Камилле становится жарко, ее локоны приклеились ко лбу, от груди, раздавленной чужим телом, остался лишь белый полумесяц, я не хочу встречаться с ней взглядом, не хочу получать сообщения ни от ее глаз, ни от тела, каждый из нас, как канатоходец, идет по тонкому канату, неся над пропастью свою хрупкую мечту, и если один из нас сорвется, мы все втроем рухнем вниз (ладно, четверо, хотя этот случайный парень, в общем-то, не в счет). Для меня не имели значения ни грудь Камиллы, ни ее ноги, ни слишком энергичные и резкие движения ее тела. Она старательно выполняла упражнение, которое, как ей казалось, хорошо знала, возможно, она даже была слегка влюблена в своего дружка, но пока ей не удалось изучить свое тело, и она просто, не испытывая никакого сексуального влечения, ложилась под парня.
О, я хорошо понимал Камиллу, я встретил ее маленькой девочкой на другой планете, и мы вернулись с ней во время, предшествующее нашему рождению. Мы прошлись по местам, где нам было безумно хорошо, мы преображались в зародышей, вымазывались в крови и лимфе, плавали в околоплодной жидкости, а теперь мы отправились в обратный путь, чтобы вернуться к своим сверстникам, однако обратная дорога не похожа на ту, по которой мы шли, и мы часто выбираем не тот поворот, ищем выход из странных тупиков.
Наше время это и время нашей молодости, у нас есть занятия, преподаватели, экзамены, друзья, подружки, родители; мы живем в обычное время, но иногда оно прикрывает глаза и мы оказываемся в этой спальне втроем плюс еще один или одна. Я превратился в литературного негра, который описывает похождения Камиллы и Лео. Вначале это случилось один раз, потом еще и еще. Камилла занималась любовью со своими любовниками в присутствии меня и Лео — я должен был вести дневник наблюдений, а Лео дополнять его рисунками. Я ни разу не произнес: «Я люблю Камиллу» или «Я тебя люблю, Камилла», — но я твердо знал, что она предназначена для меня, что однажды ее тело будем целиком в моей власти, что нечто, высокопарно именуемое любовью, уже пустило свои ростки. Главное — не говорить о ней, не прикасаться к ней, и она обязательно придет. Любовь поджидает нас, и все, что происходит теперь, делается для того, чтобы соединить нас.
Пока нам приходится долго плутать, но и ты, и я знаем, что однажды займемся любовью, и со мной, моя бедная заводная куколка, тебе не придется делать смешных резких движений, — вот что говорил себе некий Рафаэль лет двадцати от роду, когда пребывал в полузаторможенном состоянии в большом позолоченном кресле; но больше всего его беспокоила тонкая струйка слюны, вытекавшая из уголка ее губ, прямо как у засыпающего младенца.
Конечно, я никогда не видел младенцев, во всяком случае, в непосредственной близости, если не считать того раза, когда к родителям Поля на ферму приехала погостить на недельку его старшая сестра с грудным ребенком. Мы не испытывали большой симпатии к презренному, вечно орущему и хныкающему комочку мяса до того самого дня, пока нас не попросили пару часов присмотреть за ним. Нас усадили под старой липой с Полем номер два в его коляске, строго наказав не спускать с него глаз. Скрепя сердце и скрежеща от обиды зубами, мы уселись на стулья и, сложив на груди руки, уставились суровым взглядом на младенца. Он сначала заерзал, потом заплакал, плач перерос в рев, но мы сидели, не шелохнувшись. Потом он засунул указательный палец себе в рот и через этот оборонительный редут, в свою очередь, устремил на нас серьезный взгляд. Минуты бежали, а он молча смотрел на нас, почти не моргая. «А сопляк-то силен», — шепнул мне Поль. Теперь уже нам было сложно оставаться неподвижными — то мускул затекший дрогнет, то падающий лист заденет руку, то мухи привяжутся. «Посмотри, эта муха…» — тихо прошептал я, так как одна из мух прогуливалась по крошечному лобику младенца, спускалась по носу, но тот, словно потеряв всякую чувствительность, продолжал буравить нас взглядом, в то время как мы сдерживались из последних сил, чтобы не вскочить и не начать хлопать руками по всем частям тела. Мы испытывали все большую злобу, и в какой-то момент, когда мухи меня уже совершенно достали, я вдруг заметил, что веки ребенка опустились, а палец выпал изо рта. «Мы его победили!» — торжественно произнес Поль, вскочил со стула и тут же свалился на траву, предательски подкошенный затекшими ногами. Стул с шумом упал, ребенок на секунду приоткрыл веки, его глаза слегка дрогнули, и он предательски закрылся от этого мира и его борьбы в прерванной дреме, а из уголка его губ стекала тонкая струйка слюны — знак отрешенности.
«Кажется, мы переусердствовали», — сказал я Полю. «Это еще почему? Он же спит», — без всяких угрызений совести отозвался дядя. И вот теперь, глядя на Камиллу, я вспоминал того младенца под старой развесистой липой, и мне хотелось лизнуть уголочек губ Камиллы, смешать свою слюну с ее, прижать ее голову к своему сердцу, осыпать ее неумелыми признаниями и невнятными обещаниями, но, как и тогда, я не тронулся с места. Я злился на Поля за то, что он навязал мне битву взглядов с его племянником, а мне хотелось не сидеть до вечера с младенцем, а повозиться с ним, взять на руки, поцеловать, пощекотать, — короче говоря, изучить как следует. Для Поля же, привыкшего возиться с маленькими кроликами, новорожденными бычками, штатами и щенятами, — а какое-то время у него был даже ослик, — грудной ребенок и гроша ломаного не стоил, таким был, по-видимому, вывод, который он сделал из своего глубокого жизненного опыта.