Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В центре села, среди построенных ещё в старорежимное время из ровнёхоньких «карандашей» двухэтажных купеческих и мещанских домов, теперь пустующих, но не спалённых ещё как-то залётными бичами, на естественном глинистом взлобке, раньше синела густо маковкой и радостно золотилась православным крестом ладная церковица кирпичная. «Каменная».
Во имя Сретенья Господня.
И отстояла она в таком виде более ста лет. Прежде же, пока не «вознеслась», пребывала-в деревянном исполнении.
Мутно бледнеют от неё теперь оставшиеся только стены. Обшарпанные – как старенький баул. С рыжими облупинами.
Порушили её, церковицу, чтобы воздвигнуть на освобождённом, «зачумлённом вековым мракобесием», месте новое и полезное – гараж для колхозной, тогда не многочисленной ещё техники. Являться в храм на встречу Ветхого и Нового Заветов, оглушая лязгом и грохотом Анну-пророчицу, Симеона Богоприимца и Святое Семейство, благовоня выхлопами, а не ладаном, стало с той поры явлением обычным.
Случилось это в июне сорокового года, а точнёхонько через двенадцать месяцев и война разразилась. Очередная – с немцами.
Купол и звонницу – сумели-таки – разобрали. Со стенами управиться не смогли, тогда решили их использовать – как стены. Колокола, молве если верить, а той, поди, нет смысла привирать, в колодце, что в церковной, ухоженной, как горенка, ограде, под одним из кедров, выкопан был, утопили. Потом колодец тот, сначала чем попало захламив его, землицею засыпали.
Весь кедрач под корень выпилили. Свободно стало. Не для людей пусть, но для ветра.
Утварь церковную растащили. Кто-то – чтобы сохранить до лучших времён, из благочестия, а кто-то – просто так, позарился, от богобезразличия.
Иконами же, налучив их, высохшие перед свечками, тонюсенько, печи в школе растоплял Остап Васильевич Буздыган, из ссыльных, но не политических, а бытовых – кого-то там, в России, убил, зарезав, как ягнёнка, – школьный конюх, он же и дворник, он же и школьный истопник.
Вскорости, как рассказывали, отсохла у Буздыгана правая рука.
И сам слёг. Долго, говорят, лежал, с кровати не сходя, до самой смерти – противился ей, корёжась, с виду мощный, как ливанский кедр.
И умирал он, как рассказывают, мучительно: жерло печи ему будто мерещилось, а в том – чудовищное что-то, от чего рукой здоровой заслонялся в страхе умирающий.
Не заслонился: умер Остап Васильевич грубо, расшеперенно, не по-человечески, онемел еловой буреломной выскорью некрасиво. Связывали его, остылого уже, спелёнывали, словно буйного, туго, чтобы смотрелся «поприглядней» и смиреннее да в домовину-то вместился.
Умер Остап Васильевич, отошёл в мир иной, оставив в этом беспечно вдовствовать жену свою, Марфу Егоровну, и дочку, кровь свою, сиротствовать.
Дочка, Гликерия, а по-простому Луша, повзрослев мало-мало, как помидорка на кусточке тут, на севере, созрела однобоко, половиной спелой нагуляла ребёночка и, завещав щедро его, крохотного и хворобого, бабушке, отбыла из Сретенского в неизвестном направлении – белый свет повидать и себя показать. Не видели там её, булочку сахарную. Так до сих пор и смотрит и показывает – мир-то велик, а для одной-то – бесконечен. Всё с ней в порядке на чужбине, думать надо: открыточку тут как-то матери красивую прислала, денег, сколько не жалко, в Анадырь до востребования отправить попросила. Денег не нашлось, ну а ангела ей, страннице, в хранители Марфа Егоровна, конечно, отослала-устно, спросив у почтальонши, в каком краю земли и как далеко от Сретенского отстоит он, тот Анадырь-то. Так далеко – и та даже не знает.
Ребёночек Лушин заботой бабушкиной да Божьим благорасположением вскормился, вырос, в паренька смышлёного превратился и, обзаведясь паспортом, стал называться по документу этому Василием Остаповичем Буздыганом. Именем – по святцам, а фамилией и отчеством – по дедушке.
Закончил Василий худо-бедно восемь классов, отличившись в зоологии и физкультуре, три года прорыбачил самозабвенно, после призвался в армию безропотно, беспрекословно, мало того, с охотой даже.
Отслужил благополучно два года во Внутренних войсках, заключённых под Норильском где-то карауля, и вернулся прошлым маем в родное село младшим сержантом запаса.
Другой кто по девкам сразу же пустился бы, а он: лето, соскучившись по любимой страсти, проудил, зиму зайцев в петли проловил, быстро и без особого труда и этот промысел освоив; не выбирался с речки и нынче с весны, с раскалья, и до самой осени, пока не наступила пора огородом вплотную заняться, чтобы картошку не пустить под снег, – от налипшего на его «таёжную» одежду рыбьего клёска уже и поблёскивать Василий начал, как чешуйчатый.
Корову держать бабушка отказалась. Не по силам ей, ветхой, ухаживать за ней сделалось. Ещё ж и сена на зиму – того поставь – не забава. Сдала. «Спустила, – как говорит, – за бесценок кормилицу каким-то кам-мирсантам, будь они неладны, на мясцо». Овец и куриц тоже всех перевела. Хлопотно ей и с ними теперь, по немощи-то её да по бескормице нынешней, стало. «Нет зернишку-то, нигде яво и не добудешь». Пенсию получает смешную, и ту в последнее время за моду взяли выдавать не в срок, а с задержками, пока дождёшься, в долги за хлеб-за соль в магазине влезешь, как получишь, всю и раздашь сразу. Кроме хлеба-соли, ничего, конечно, в магазине и не купишь – дорого. Рыба уже – рыбак свой, – как говорится, из ушей хвостами голосует – приелась. Но у других и этого не имеется. Работы нет. Где на какую если и устроишься, так всё равно «за бесплатно» будешь трудиться. Ни копейки не получишь на руки. На бумаге только «миллионами», а с той, с бумаги, сыт не станешь – не моль, – хоть и «миллиарды» на ней, на бумаге, начирикай – она-то стерпит.
В сентябре вот, на молодую луну, пошла в Кеми хорошо на гольяна щука. Наловил её Василий предостаточно, засолил слабенько, чтобы лишь не портилась, и подался людям предлагать, да далеко-то не пошёл, а по-соседски тут же завернул – к главе местной администрации, Валюху Николаю Андреевичу.
Упорно в своё время в народе пошушукивали, будто за год до того, как, освободившись от нечаянного бремени, покинула Гликерия Буздыган Сретенское, мальчишки видели её в компании с Николаем Андреевичем. Новым, только что приехавшим тогда в Сретенское агрономом. Уже не юношей, а полнолетним гражданином. Видели в непролазном тальнике прибрежном, с листвой, осмяглой от жары. И будто бы не бабочек они, по утверждению мальчишек легкомысленных, но вездесущих, там ловили.
Да наговорить-то всего, конечно, можно, всякой напраслины нагородить. На безотцовщину-то и тем паче. Не ответит вам она, и без того уже обиженная. И заступиться от вас за неё некому. Сирая – так поэтому.
Хотя Василий и на самом деле, что греха таить, ни на мать, ни на дедушку и ни на бабушку своих и не похож нисколько. Будто бы и не родня им, Буздыганам, вовсе. Те бледнокожие и белокурые, как шведы, он же смуглый и чёрноволосый, как арапчонок. А вот на Николая Андреевича – тут уж как вылитый, и не пошутишь. Будто сам Николай Андреевич Валюх необыкновенным каким-то образом воспроизвёлся в своей молодости – ну как две капли с одной тучи или из крана, истинное слово.