Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я больше не буду-у-у! – поняв, взвыла Алена.
– Только не пряжкой! – справившись с рыданиями, попросила жена.
– Да уж как получится…
Утром Алена расхныклась, что у нее страшно болит голова, видимо, она переволновалась, ожидая порки, хотя армейского ремня я так и не нашел, ограничившись несколькими подзатыльниками. Нина, гордая, бледная, заплаканная, с остервенением стряхивала градусник и вставляла под мышку вредительнице, потом мы вместе рассматривали серебряный волосок ртути, терявшийся среди рисок тесной шкалы.
– Ну какие же идиоты делают такие градусники?! Ни черта не видно! – возмущался я.
– Все-таки повышенная, – вздохнула Нина, по телефону вызвала врача из детской поликлиники и, позвонив в свой архив, отпросилась с работы.
Бюллетень в те годы, особенно по уходу за ребенком, давали без звука. Да, Советская власть не любила тунеядцев и прогульщиков, но к тем, кого недуг вырвал на время из трудовой шеренги, относилась с пониманием. Штаты в учреждениях были, как правило, раздуты, и начальство порой даже уговаривало, мол, посиди еще дома, подлечись, на работу всегда успеешь. Я тоже при возможности бюллетенил, чаще всего с замечательным диагнозом «сердечно-сосудистая дистония». А у кого ее нет, особенно с похмелья или после домашнего скандала? Нет, вы мне покажите! В ту пору по нетрудоспособности член Союза писателей получал 10 рублей в день. В год бюллетенить можно было не более 104 дней, если дольше – пожалуйте на комиссию ВТЭКа, где вас объявят симулянтом или, признав недуг, дадут инвалидность, которую потом придется подтверждать каждый год, даже если вам трамваем отрезало ногу. В «Стописе» мой оклад составлял 150 рублей, а с вычетами и того меньше. Выходило, болея, я получал вдвое больше, чем работая. Налог за бездетность с бюллетеня не брали, впрочем, на женщин он и так не распространялся. Но в редакцию, даже сидя на бюллетене, я все равно забегал, мало ли что там без меня учудят…
Позвонил Гарик и доложил, что починился и выезжает с базы. Дочь лежала в постели, делая вид, будто спит, но ее притворяющееся лицо ликовало. Нина достала из холодильника мороженого цыпленка: больной дочери необходим куриный бульон.
– У вас заказ будет с курицей? – спросила она.
– Вроде бы…
– Возьми!
– Есть!
Готовясь к свиданию, я одевался с мучительной тщательностью и обнаружил на брюках двойную стрелку.
– Тещина работа?
– В следующий раз пусть твоя мать гладит! – огрызнулась Нина, но утюг включила.
– А жена зачем?
– Чтобы нервы трепать.
– Хорошо, что это понимаешь.
– Я наоборот хотела сказать!
– Русский язык не обманешь.
Потом я никак не мог подобрать галстук к рубашке. Сорочек у меня в ту пору было шесть, галстуков – четыре, а костюма два: серенький отечественный для каждодневной работы и югославская темно-синяя «тройка». На выход. Впрочем, в такой же скромности жили в те годы почти все советские люди. Когда мой дядя Юрий Михайлович Батурин, военный барабанщик, калымивший вечерами в ресторанном оркестре, купил себе четвертый костюм, родня решила, что он спятил от дармовой выпивки.
С иронией глядя на мои мучения, Нина послюнила палец, приложила к шипящей подошве утюга, отдернула, набрала в рот воды, напружила щеки и пфыркнула на разложенные брюки. Пока она гладила, я в трусах и югославском пиджаке стоял перед зеркалом, соображая, не придает ли мне жилетка некую лоховатость? Актрисы этого не любят.
«Нет, лучше все-таки без жилетки!»
– Зря ты занашиваешь новый костюм, – заметила жена.
– Завтра надену старый. Как галстук, подходит?
– Клетку с полоской не носят.
– А в горошек?
– Тоже не очень. Куда ты наряжаешься? – с тревожным равнодушием спросила она, переворачивая брюки.
– На похороны, – честно ответил я.
– И кого же хоронят?
– Кольского.
– А что он написал?
– Не знаю. Что-то про шахтеров Крайнего Севера.
– А потом что там у тебя? – еще равнодушнее поинтересовалась Нина.
– Потом – Ковригин.
– Врешь? Ковригин у вас вчера был. У меня склероза еще пока нет.
– Он не явился.
– И правильно сделал. Ты мне не говорил.
– Тебе вчера не до чего было. Зря ты так из-за марок завелась. Бумага – она и есть бумага…
– Что ты понимаешь?! Их еще папа покупал. Один блок, с Гагариным, – просто раритет. Знаешь, сколько мне за него предлагали?
– Сколько?
– Какая теперь разница. Теперь он вообще ничего не стоит. А после Ковригина у тебя что?
– Потом обсуждение новой поэмы Преловского.
– Взвейтесь-развейтесь?
– Примерно. Просили выступить, – бодро ответил я: готовя алиби, пришлось заранее заглянуть в календарь ЦДЛ.
– Что за поэма? – вскользь уточнила жена.
– Про БАМ.
– Верно. Сегодня не врешь. Обмывать будете?
– Если чисто символически. Шуваев сказал: пока с Ковригиным не разберемся, мне вообще лучше не пить.
– Правильно! Хороший он человек.
Я с трудом застегнул еще теплые после глажки брюки, а когда шнуровал новые румынские ботинки, взятые с боем тещей в магазине «Сапожок», почувствовал мягкое сопротивление живота, выросшего за последнее время, и снова надел жилетку, чтобы хоть как-то скрыть «соцнакопления». Актрисы пузатых не любят. Нина внимательно посмотрела на мои ноги и предупредила:
– Смотри, натрешь!
– Нормально. Разносились уже.
– Не испачкайся на кладбище. Дождь обещали.
– Ладно. – Я выглянул в окно: редакционная машина стояла внизу.
– Возвращайся пораньше! – попросила она. – Ребенок отца не видит… и я тоже. Живем, как в разных поездах. Не загуливай!
– У тебя серьезные намерения? – Я почуял ленивый озноб брачного вожделения и попытался погладить уклончивые ягодицы жены.
– Поздно, Дубровский, – вздохнула Нина, отстраняясь, – спасибо за анальгин.
– Что-то рано в этот раз?
– Понервничала вчера.
– Как думаешь: куртку или плащ?
– Плащ. Я на балкон выходила – ветер. Ты когда бутылки сдашь?
– В воскресенье, честное партийное слово!