Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возле свежевырытой ямы, на куче глины, подстелив брезент, сидели угрюмые могильщики, похожие на расконвоированных уголовников.
– Прощаемся! – скомандовал Арий.
Вова и Яша сняли крышку. Заостренный профиль Кольского словно бы оплыл, пока мы ехали до кладбища. Я подумал, что все видят это лицо в последний раз, скоро оно навсегда исчезнет и не повторится больше никогда, сколько бы миллиардов людей ни родилось на планете. Никогда. Вдовы, рыдая, с двух сторон припали к телу. Старшая воровато сунула в мертвые руки иконку. Младшая тщательно разгладила кустистые брови усопшего, словно это имело перед зарытием какой-то особый смысл. Тучный ветеран никак не мог наклониться, чтобы поцеловать Кольского: мешал огромный живот. Наконец толстяк тяжело подпрыгнул и клюнул покойного друга в лоб. Через десять минут работяги уже ровняли холмик. Бригадир лопатой перерубил стебли гвоздик, сложенных снопом под портретом.
– Воруют! – объяснил он и с надеждой глянул на меня.
Арий нехотя дал ему пятерку. Рыдающих вдов повели под руки. Я хотел заглянуть на могилу тестя, но грянул гром, в воздухе запахло железом, упали тяжелые капли, а потом обрушился сплошной ливень, и в автобус возвращались бегом. Я вымок и запачкал глиной новые ботинки.
– Разве это дождь? – усмехнулся Арий, смахивая воду с кожаного пиджака. – Вот когда хоронили Леонида Мартынова, была такая гроза, что гроб плавал в яме. Представляешь?
– «Вода благоволила литься…» – продекламировал я.
– Что?
– Это стихи.
– Чьи?
– Мартынова.
– Я думал, он прозаик.
Колунов поехал на поминки к старшей вдове в Лаврушинский переулок, а Ревич – к младшей в Безбожный, где «молодожен» Кольский получил квартиру в новом писательском доме. Арий с кладбища помчался к прозаику Анатолию Киму, икнувшему утром, узнав, что вопреки обещаниям его не выдвинули на Государственную премию. Наш Харон скончался через два года, сгорел на работе: презрев гипертонический криз, он встал с постели, чтобы организовать важные похороны классика-лауреата, в прошлом члена горкома. На панихиду ждали самого Гришина, нервничали, но тот прислал лишь помощника и венок. С поминок Ария увезли в больницу, откуда он уже не вышел. После его смерти писателей стали хоронить кое-как.
Я выскочил из катафалка на «Октябрьской» и, закрываясь от ливня портфелем, шмыгнул в метро, а вынырнул уже на Красной Пресне. Здесь дождя не было вовсе. Из-за стены зоопарка тянуло вольерными ароматами. Напротив редакции, возле могильника поруганных женщин стоял «пазик» «Судмедэкспертизы». Два очкарика в серых халатах задумчиво склонились над желтым человеческим черепом, словно пара близоруких Гамлетов. На железные барьеры налегали зеваки, следя, как из траншеи копатели выбрасывают на расстеленный брезент коричневые кости разной величины – набралась уже целая куча.
Я спустился в подвал, сразу же налетел в коридоре на оттоманку и выругался. В редакции все было как обычно: из-за Толиной двери доносилось мерное тюканье с философическими паузами: он ваял голографический роман. Из машбюро слышался железный стрекот, будто там засела цикада размером с мотоцикл: Вера Павловна зарабатывала на жизнь чадам и домочадцам. В зале Синезубка и Макетсон, сидя каждый за своим столом, обменивались милыми колкостями:
– Борис Львович, вы знаете, что у вас один бакенбард гуще другого?
– Знаю. А вы, Машенька, знаете, что у женщин одна грудь всегда чувствительнее другой?
– Ах, вот вы какой! Откуда же вам это известно?!
– В «Здоровье» прочитал. А еще там написано…
Увидев меня, ответсек осекся и после паузы скорбно спросил:
– Похоронили?
– Да. А что с некрологом?
– Заказали в объединении. Хороший был человек. Подарил мне клейстокактус!
– Он еще у вас не зацвел? – полюбопытствовала мстительная Маша.
– Н-нет… Не знаю…
– А вы узнайте!
– Макеты с досылом отвезли? – спросил я.
– Конечно, Георгий Михайлович! – с обидой ответил Макетсон. – Уже и полосы сверстали, правда, с дырками.
– Давайте! А где Крыков? Когда он уберет эту чертову раскладушку?
– Убежал. У него опять какие-то дела с Эдиком.
– Появится – сразу ко мне!
Выходя в коридор, я услышал:
– Макетсон, купите у Крыкова оттоманку.
– Зачем, Машенька?
– Она мне нравится. Хочу быть одалиской…
Я зашел в кабинет. Чуткие мыши за плинтусами на время притихли. Разложив на столе свежие, непросохшие полосы, я осторожно, чтобы не замарать обшлага нового костюма, стал просматривать номер. На первой полосе все вроде бы нормально: шапка «Ближе к жизни, ближе к народу…». Большая фотография белозубого хлопкороба, утирающего со лба пот. Текст Тимура Зульфикаримова «Храните мир, земляне-земляки!». Исправив в «шапке» лукавое многоточие на честный восклицательный знак, я прочитал информацию в «Секретариате МО СП РСФСР» и заменил Толино дурацкое «днесь» на простое «недавно». Потом набрал домашний номер Бобы. Никто не снял трубку. Куда он, сволочь, запропастился? Вечно не найдешь его, когда позарез нужен!
Конечно, сегодняшний ужин с Летой – это лишь пролог, так сказать, скромная прелюдия. Склонить советскую девушку к постельному многоборью не так-то просто, действовать надо ласково, осторожно, поэтапно, чтобы не насторожить, не спугнуть, чтобы до самого проникновенного мига она верила, будто твой интерес к ее плоти – всего лишь боковой случайный побег большой, вечнозеленой и невинной любви. В общем, до взаимных содроганий мне еще шагать, как Седову до Северного полюса, и не факт, что дойду. С другой стороны, женщины, особенно творческие, непредсказуемы, вроде ленинградской погоды. Вдруг все случится, как в западном кино? «Мадемуазель, я проходил мимо бара и увидел в окне вас, грустную и одинокую… Бокал шампанского?» А утром: «Боже, я искал тебя всю жизнь!» Вдруг и с Летой выйдет так же? Актриса все-таки… И куда тогда податься с податливой дамой? У нас тут не растленный Запад с неоновыми отелями, гостеприимно распахивающими двери перед прохожими любовниками во всякое время суток. Нет, у нас такого никогда не будет. Значит, надо предупредить Бобу: пусть хоть пустые бутылки, сволочь, с объедками уберет и чистое белье постелет: все-таки восходящая звезда советского кино!
На второй полосе теснилась подборка стихов Эры Метелиной, довоенной советской львицы, превратившейся с годами в вертлявую старуху-шапокляк. Когда-то она съездила в свите Хрущева в Индию и, зная английский, переводила Никите Сергеевичу. В Дели Метелина допоздна читала ему свою поэму и ушла из президентского люкса под утро. На деликатный вопрос, как ему стихи, вождь загадочно ответил: «Горчица!» С тех пор на всякий случай поэтессу включали во всевозможные делегации, и она объехала полмира, привозя из каждого вояжа стихи, которые безропотно печатали: