Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернувшись, я еще раз осмотрел домашний погост и к своему ужасу действительно нашел то, на что намекала соседка. С холмика, ближнего от крыльца, на меня смотрел гладкий камень, утопленный в землю и заменяющий табличку. На нем было аккуратно надписано масляной краской: “Разуваев Павел Николаевич”, а чуть ниже стояли даты: 1966 — 199… Все как обычно, только отсутствовала последняя цифра. Почему я не разглядел этот камень раньше? Мне уже стало ясно, что завещание он писал, когда приезжал хоронить брата, но объяснить все это я не могу и до сего дня. В белорусских деревнях мне приходилось видеть “смертное” — наборы праздничной одежды, обуви и покрывал, которые старики по обычаю готовили для последнего наряда и смиренно берегли подобно святыне.
Но это было другое.
Ночью воображение все еще совращало меня: соблазнительно мигала луна, когда облака, словно подведенные тушью веки, неторопливо наползали на ее желтый зрачок, холодно горевший впотьмах.
Целый день я провел без дела, хватаясь то за одно, то за другое, по недостатку времени толком ничего не завершил, но клад уже не искал.
Ближе к вечеру зашли реставратор с дочкой показать мне будущий монастырь.
— Ну что? Как у вас? Все в порядке? — спросил он. — Мы у священника остановились. Он сам тоже из Москвы, из патриархии. — Он вдруг рассмеялся: — Они, знаете, как в армии — в такой глуши год за два зачтется. Если вам неудобно, милости просим.
— Есть у вас краска? — спросил его я. — У вас должна быть.
— Да есть, конечно, — ответил он. — Какой вам нужно?
— Белая.
— Этого добра полно, — сказал он, — тюбиков двадцать свинцовых белил.
Мы спустились за краской к дому священника. С крыши смотрела в небо тарелка спутниковой антенны. Свежее дерево обтесанных бревен пахло резко и пряно паклей и смолой. Ноги пружинили на стружках, толстым слоем рассыпанных на земле, под камнями фундамента. Через минуту на крыльцо вышел реставратор и сбежал по желтым еще ступеням.
— В Москве выпал снег, — как — то радостно сообщил он. — По радио передали.
— Что — то рано, — заметил я.
Реставратор пожал плечами. Он шагал широко и без всякого заметного усилия делал такие большие шаги, что я едва за ним поспевал, и ему приходилось то и дело ко мне оборачиваться. Дочка его держалась вровень, хотя роста была совсем небольшого. Помню, я никак не мог сообразить, как это у нее получалось.
— Уже четвертый раз я сюда приезжаю, — посчитал реставратор. — Еще при советской власти хотели начать.
Я еще раз глянул на строительство и повернулся к нему:
— Скажите, а зачем его вообще здесь строить, этот монастырь?
Он усмехнулся с таким выражением, будто ждал чего — то похожего, какого — то подобного вопроса.
— Да я и сам не знаю зачем, честно говоря. У них там свои расчеты. — У кого “у них” он не стал пояснять и усмехнулся еще раз. — Просто место, так сказать, сакральное. Тут, — он повернулся кругом, — по всем горам кельи были. Из Нового Афона монахи, в основном, бежали. Долбили себе пещерки в скалах. С побережья сюда бежали. Из России тоже бежали.
— От кого же они бежали?
— Кто от турок, кто от своих. — Реставратор снял кепку и пригладил волосы, и рука с кепкой еще раз описала полукруг.
Я посмотрел по ходу руки, но увидел только глухие горы, густо покрытые облетающим буком и темно — синей хвоей.
— От этих — то можно убежать, — зачем — то добавил он. — От себя не убежишь.
По лесам мы забрались на верхнюю площадку и увидели то, что снизу загораживали исполинские деревья.
— Я, знаете, больше на севере работал. Кострома, Углич, ну и так далее — все порушенное стоит… — Он покосился на девочку. — Меня дочка иной раз спросит, а мне и отвечать стыдно.
Горы расходились неровными, рваными цепями. Ближние угнетали мрачной чернотой, за ними выглядывали серо — голубые зубцы, по вершинам чуть тронутые снежной пудрой, а еще дальше залегли легкие, воздушные полоски нежного пепельного цвета.
— Вот там село, — показывал реставратор, — а вот там, отсюда не видно, турецкая крепость. Ну, конечно, развалины одни — все осыпалось. В прошлом году я там, в осыпи, нашел наконечник от стрелы.
— То ли дело в Новгороде, — сказал он, и его губы тронула мечтательная улыбка. — Смотришь со звонницы в Юрьевом — там все так плоско — плоско, будто полотна настелили, далеко видать… А здесь как в чашке. Правда, Катя?
Девочка согласно кивнула. У нее под глазами проступали пятнышки мелких веснушек, и синева глаз от этого казалась чище и глубже.
— Странно… — произнес я. — Зачем здесь церковь? Такая красота.
Реставратор, прищурившись, любовался заходящим солнцем.
— Что вы? — переспросил он.
— Говорю, когда вокруг такое величие, и храм не нужен.
Девочка при моих словах повернулась и внимательно на меня посмотрела. Признаться, я не ожидал найти в детском взгляде столько осмысленной серьезности.
— Нет, вы неправильно все понимаете, — мягко сказал ее отец.
Последний густой и вязкий свет заката, бледнея, двигался по Серебряной горе, тщательно вылизывая одну за одной складки и борозды, как хорошая хозяйка очищает от пыли все впадины резной картинной рамы.
— Что, Катя, а как же школа? — спросил я девочку.
— Две четверти здесь походит, — улыбнулся отец. — В Москве не с кем оставить, — добавил он неохотно и чуть нахмурился.
Нашему времени нужен смысл, потому что красоты достаточно в любые времена, сказала Алла. Это было далеко отсюда, в городе, где плодятся наследники. Я представил, как выглядит в этот час Москва: сумерки, грязные под низким, заложенным небом, возбуждение вечера, дыхание всполохами пара мешается в электрической мгле, в гуще влажного воздуха, нимбы пушистого света вокруг фонарей, молчаливую толпу, сотнями ног сосредоточенно или небрежно говорящую одно и то же, снег, тающий на ступенях и в переходах метро, следы обуви в этой побуревшей слякоти; от каменных плит и ступеней восходит пар, уборщицы берут длинные швабры, у которых вместо щеток резиновые полосы, и гонят эту коричневую воду по мокрой платформе, являя взору ограничительные квадратики желтого кафеля, люди занимают мягкие коричневые сиденья, толстые женщины ставят пакеты себе на колени, мужчины в толчее неловко переламывают газетные листы, а разгоряченные люди все забегают и забегают в голубые вагоны, поглядывая по сторонам, и улыбаются всем счастливо и немножко виновато. Вагоны качаются, как лодки у берега, и машинист в вязаном жилете под форменным пиджаком смотрит вдоль состава с подножки кабины и устало говорит: “Отпустите двери”.
Смеркалось, и я запалил огарок, через пару минут потекший в консервную банку тягучим сталактитом. Вещи были собраны и дожидались в сумке дорожной тряски. Последним я уложил листок с рисунком, поместив его за край паспортной обложки. Напоследок я приблизил его к искрящему огоньку свечи. Сейчас я заметил, что человечек едва заметно улыбается, потому что на этом месте запнулась то ли ручка, то ли рука. Линия рта загнула его уголки и стала похожа на математический значок бесконечности, а сам рисунок — на персонаж мультфильма, невеселого мультфильма для взрослых.