Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас это непонятно, но в начале 1960-х годов интерес к Чекрыгину и Флоренскому, Розанову и Скалдину свидетельствовал совсем не о большей или меньшей эрудиции человека, а о его принадлежности к другому миру, миру, противостоящему советской пропаганде и соцреализму, миру, остатки которого беспощадно выкорчевывались, его представители расстреливались и сама память о них, интерес к ним были все еще совсем не безопасны, поскольку означали стремление к свободе – эстетической, интеллектуальной, а в конечном счете, и политической. И в этом мире я чувствовал себя человеком совершенно равноправным, хотя, кроме Лени Черткова, все знакомые были много старше меня. Я сам выбирал себе знакомых и иногда думаю, что делал это более привередливо, чем следовало. Скажем, долгое время мы с женой любили бывать у Ольги Моисеевны Грудцовой, тоже соседки Бондарина, который нас и познакомил. Ольга Моисеевна была одной из дочерей знаменитого фотографа Наппельбаума, когда-то работала секретарем у Чуковского и замечательно рассказывала, как Корней Иванович раз за разом возвращался к уже написанному тексту.
– И так уже очень хорошо, зачем еще что-то править?
– Нет, если я могу что-то улучшить, как же я могу все оставить по-прежнему.
Ольга Моисеевна мне говорила, как тяжело ее брату возиться с сотнями уникальных стеклянных пластинок отца, как они бьются, когда двигается диван, под которым они хранятся, а ни один архив не хочет их взять. Это было явное предложение заняться этим уникальным архивом, ценность которого я понимал, но мне было не до того. В другой раз Ольга Моисеевна спросила, не соглашусь ли я помочь Потоцкой, вдове Михоэлса, разобрать ее архив – там много рукописей и Мандельштама и Гумилева. Одновременно шла речь и об архиве вдовы Чагина – Марии Анатольевны. К тому же в большой квартире Чагина на Сретенском бульваре нам с женой предлагали сдать комнату, в которой после перевода меня на заочное отделение я нуждался. Но я уже слышал, что, пользуясь тем, что вдова Михоэлса никак не могла оправиться после убийства мужа, какие-то молодые люди украли у нее (или купили за гроши) две картины Шагала. И я не захотел, чтобы меня начали подозревать в чем-то подобном.
Сергей Александрович Бондарин привел меня к вдове Телингатера, где был полный комплект собранных им образцов изобретенного им самим акцидентного набора, двухметровая карикатура на Кукрыниксов и целая, полностью раскрашенная от руки еврейская ранняя книга Лисицкого. Вдова была не прочь все это продать. Собственно, Сергей Александрович привел меня как коллекционера, но первая страница из этой раскрашенной книги у меня уже была от Харджиева, были пять или шесть более поздних и для меня более интересных акварелей Лисицкого, а акцидентный набор меня тогда не интересовал. И больше я туда не пошел.
Тот же Сергей Александрович привел меня однажды на восстановленные «Никитинские субботники». Евдоксия Феодоровна Никитина не только сохранила часы из поместья Гончаровых, но и стремление, как в конце 1920-х годов, собирать у себя писателей в каким-то образом уцелевшей квартире в Леонтьевском переулке. Теперь это были большей частью старики – прозаики, актеры. Я знал только огромного седого карикатуриста Арго, жившего в одном доме с Сацами, но уже одно то, что среди них был советский классик Соболев, да и не вполне ясная, известная мне репутация «Никитинских субботников», естественным образом привели к тому, что второй раз я не пришел и туда. А вскоре начались наши «субботники» с Поповыми, Вертинскими, Чижовым.
У Поповых была некоторая претензия к Владимиру Семеновичу Калабушкину – тому очень нравились две их редчайшие этрусские бронзовые фигурки, и он уговорил Игоря Николаевича разрешить ему сделать копию. Но, делая форму для отливки, повредил патину на фигурках – тогда я неспособен был это увидеть, но сейчас, глядя на свою большую этрусскую фигуру, хорошо понимаю досаду Поповых. Тем не менее они очень любили эту радушную семью, где не было детей, но зато был обожествленный и довольно злобный сиамский кот, державший в повиновении хозяев. В два часа дня ему полагалось обедать, после чего он три часа спал. На эти часы отключались телефон и звонок на входной двери, где даже вешалась записка: «Просьба не беспокоить».
– Котик отдыхает, – с виноватой улыбкой говорил добрейший хозяин.
Приехавший к Калабушкиным Ханукаев посмотрел на кота, узнал, что ему двенадцать лет и коротко заметил:
– Скоро сдохнет.
Коту каким-то образом удалось отомстить Ханукаю. Тому надо было еще ехать куда-то на 20-м троллейбусе, у которого, в зависимости от длины маршрута, номера были написаны либо черной, либо красной краской. Калабушкины объясняли, что Ханукай должен сесть на двадцатый черный. Но он, не поняв, что речь идет о номере, до ночи прождал на остановке черный троллейбус.
Если Калабушкин был классическим примером вымиравшей московской интеллигенции, то Яков Евгеньевич Рубинштейн – любопытной его противоположностью, человеком многослойным и очень много сделавшим в те годы. Своим предком (дедом, очевидно) он называл известного петербургского спекулянта Первой мировой войны Митьку Рубинштейна. Но одновременно производил себя и от скульптора Менье, небольшой темный брозовый барельеф которого висел на стене в столовой. Яков Евсеевич провоцировал легкую иронию по отношению к себе: когда во время ритуального чаепития Татьяна Алексеевна с ласковым достоинством склонялась к каждому из гостей и разливала прекрасный чай в красивые резные стаканы, хозяин несколько нарочито спрашивал у гостей мнение о нем и неизменно замечал:
– А то жена у тебя русская, а чай жидо́к.
Когда рассказ Льва Евгеньевича о Митьке Рубинштейне включал в себя дополнение о его содержанке (как тогда полагалось в кругу петербургских спекулянтов), знаменитой «белой красавице», разъезжавшей по Невскому в белом ландо, в которое были запряжены пара белоснежных рысаков, и сама она была во всем белом, Татьяна Борисовна с сарказмом дополняла (конечно, когда мы уходили от Рубинштейна):
– А гулявшая по Невскому со своей приятельницей жена Митьки с гордостью показывала на проезжавшее ландо и говорила: – Смот рите, это едет наша любовница.
Но даже легкая ирония никогда не распространялась на очаровательную даже в старости красавицу жену – Татьяну Алексеевну, которая в неменьшей степени была создателем и хранителем коллекции, чем Яков Евсеевич; несмотря на постоянное недовольство дочери художника Александра Шевченко, вдовы Фалька Щекин-Кротовой и Софьи Евгеньевны – дочери Веры Пестель, которые то и дело после выставок не могли получить обратно свои картины, несмотря на все это, именно Рубинштейн сделал больше всех коллекционеров и искусствоведов в СССР для возвращения к зрителю искусства русского авангарда.
Конечно, коллекция Рубинштейна была несопоставима с собранием Костаки, и даже у Чудновских, людей гораздо