Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илье стало полегче, немножко полегче; он почувствовал своё сердце, почувствовал, что оно маленькое, но горячее. Ему захотелось писать – Ангару, небо, остров, рыбаков, чаек, и так же без затей, ясно, но и сильно выражать свои чувства, как Левитан. Писать просто и жить просто – как это прекрасно!
Ему захотелось увидеть всех, кому он принёс столько горя и переживаний. В нём снова набирал силы художник, но это уже была не та художническая сила, которая склоняла к простому рисованию или письму маслом и акварелью, а та художническая сила, которая звала к работе любви. «Люби тех, – словно говорила она, – кто рядом с тобой, кто живёт для тебя и для кого ты должен жить».
Илья пошёл с моста. Ему многое нужно в жизни сделать. Он за последние месяцы возмужал, теперь нужно стать мужчиной – человеком. А художником станет ли – это уже как судьба велит; быть может, главным его творением станет его собственная жизнь.
«Надо спешить, Илья!» – услышал он внутри себя свой, но уже как-то по-новому, более, похоже, зрело и чуть сипло, звучащий голос.
Он пошёл торопливо.
Ещё в советские поры, когда проходил срочную, угодил я в госпиталь, можно сказать, из-за пустяка. Поправился быстро и уже готовился к выписке, да начальник отделения попросил задержаться недельки на две-три – некому было ухаживать за тяжелобольными; с моим полковым начальством он договорился. Так я стал санитаром – какая разница солдату, где служить-не-тужить?
Уходили последние дни февраля, пасмурного, сквозисто-ветренного, с короткими, урывистыми пригревками солнца. Я из окна наблюдал неспешную жизнь Урюпки – маленького дальневосточного городка. Серые одноэтажные зданьица, забрызганные слякотью труженики грузовики, бредущие в хлебный магазин бабушки, тёмный, стареющий снег, расползающийся по откосам оврагов и кюветов. Посмотришь, посмотришь из окна – и невольно зевнёшь.
Свои немудрящие обязанности я обычно выполнял проворно, живо – кому «утку» поднесу, где полы подотру, что-то ещё по мелочи сделаю. Работёнка в самом деле пустяковая для меня, как говорится, «непыльная». Мои больные к тому же оказались не особо чтобы тяжёлыми. Помногу часов читал и зачастую просто-напросто лентяйничал, валяясь на кровати или всматриваясь в скучную, но предвесеннюю землю. Неясные мысли вялыми тенями покачивались в голове; душа лежала во мне глубоко и безмятежно. Я всем своим существом отдыхал от маетной полковой жизни, от зычных гласов командирских, от высокомерия и заносчивости, а то и жестокости старослужащих, – я отслужил всего три с небольшим месяца. Я как бы утонул в самом себе; или же так скажу: затаился, точно бы зверёк в норке. И полусонные лежачие больные, и глухая тишина пустынных коридоров, и участливо-спокойные голоса и взгляды медперсонала – жизнь, казалось, усыпляла, убаюкивала меня. Из прочитанного решительно ничего не запоминалось, а куда-то уходило, точно бы вода в песок.
Но как-то раз под вечер привезли двух больных. В наше отделение прикатили их одновременно, на тележках, но поместили в разные палаты-одиночки. Заведующий велел мне ухаживать только за ними; и медперсонал, и больные называли их между собой «смертниками» – оба, как мне шепнула дежурная сестра, могли вот-вот умереть. Внутренне придавленный и напуганный столь страшными для меня, юнца, словами, я направился к своим новым подопечным.
Тихонечко вошёл в первую палату и – меня словно бы застопорило возле двери, не смог я пройти дальше: лежал он передо мной на тележке, полуобнажённый, большущий и хрипящий, – как зверь весь. Кажется, спал. Я не в силах был подойти к нему – страшно было. Он – освежёванная туша, воистину – зверь, туша зверя. Конечно, грубое сравнение, да не находятся другие слова: слабенькими кажутся. Что он был! Правая часть лица чудовищно разворочена, глаз – дыра, вместо горла торчала трубка, правой руки и левой ноги до колена нет, живот и ниже – располосовано, искромсано, перелатано.
Я закрыл глаза.
Открыл.
Лежит. Он же. И по-прежнему такой же жуткий.
Вдруг, пронзающе и хищно, распахнулся его единственный глаз. Осознанно, но с явным недоверием глянул на меня. Медленно поднялась большая смуглая рука и нажала на горловую трубку – следом вроде как затрещало, заскрипело. Я не сразу понял, что звучали слова. Призывно и, кажется, нетерпеливо пошевелился палец, – я склонился, вслушиваясь.
– Тебя как зовут? – едва различил я в сипе.
Раненый был южанином, возможно, таджиком или узбеком, но достоверно не знаю; по-русски говорил довольно сносно. И было ему лет восемнадцать, как и мне.
– Серёга, – протолкнул, выкашлянул я.
– Меня… – назвал он своё имя, но я не расслышал и не переспросил; мне послышалось слово Рафидж – так и стал его звать.
Он – несомненно, приветственно и даже, боюсь сказать! победно – приподнял, выставил большой палец на руке и – улыбнулся. Да, да, улыбнулся – корковато спечёной нижней губой, едва шевельнувшейся ноздрёй раздробленного носа и бровью-болячкой. Я тогда подумал, что Рафидж будет жить.
Он закрыл глаза и, видимо, сном норовил уйти от болей и мук.
* * *
Я ушёл ко второму. Он вяло, огрузло лежал на кровати, укрытый по пояс простынёй, и – опять не могу найти другого слова – скулил, утробно, сердито, но беспомощно тоненько, как брошенный щенок, наверное. Больной показался мне тусклым, печальным, сморщенным стариком. Но, присмотревшись, я обнаружил, что морщины неестественные: кожа стягивалась от натуги, скорее, от надсады, изредка расслаблялась и распрямлялась, и на его унылом бескровном лице я различал зеленцевато-синие прожилки, будто полоски омертвелости. У парня оказалось огнестрельное ранение лёгкого. В палате господствовал дух разложения. Механически-тупо да с каким-то ещё противнейшим верещанием гудел отсосник, выкачивая из груди гной.
Он лежал с открытыми глазами, но, казалось, ни меня, ничего вокруг не видел. Я подумал, что он живёт уже не здесь, а где-то там – далеко-далёко от нас.
– Судно, – выговорил он с полувздохом и, кажется, с неудовольствием и досадой.
Выходило, что всё же видел меня.
Я принёс; выполнил, что надо.
– Как ты себя чувствуешь, парень? – полюбопытствовал я.
– Ты не поймёшь.
Он говорил надрывно, всхлёбывая и как бы даже давясь, но зачем-то силился пропустить слова через зубы. Но и зубы уже были слабы. Чувствовалось: каждое произнесённое им слово – вздрог, а то и взрыв боли.
Я чуточку обиделся. Ещё постоял, ожидая просьб, и направился к двери.
– Умру… скоро умру, – услышал я, но не понял: то ли спросил он, то ли утвердительно сказал.
– Не говори глупости, – постарался мягко возразить я, но, наверное, получилось грубовато. – У тебя пустяковая рана, а ты помирать собрался. Посмотреть бы тебе на таджика из соседней палаты – как его разворотило гранатой! Мясо, а не человек, однако – даже улыбается.