Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да я не боялась нисколечки, – попыталась улыбнуться и Алла, но тёмные, как синяк, губы лишь повело. – Просто притворялась и кокетничала. Мы, девчонки, такие притворщицы!.. Какое у нас было славное детство!.. Помнишь, однажды, ещё в детсадовскую пору, ты подарил мне на день рождения большой голубой шар. Он очаровал меня. Но я нечаянно выпустила его из рук, и он прощально махнул нам бантом. Полетел, полете-е-ел. Крутился и раскачивался с бока на бок. Я заголосила: «Лови, Илья, хватай! Что же ты стоишь?! Ой-ой-ой!» Ты прыгал, усердствовал из всех сил, но шар был накачан водородом – резво и весело уносился в небо. Поднялся выше тополей и домов. Я от величайшей досады завыла, но и засмеялась: как ты, Илья, забавно подпрыгивал за шаром! Разве мог поймать его?
– Нет, конечно. Но пытался… ради тебя.
Они посмотрели друг другу в глаза, просто, открыто, улыбчиво. И обоим вообразилось невероятное и чудесное – они неожиданно очутились в детстве, в котором привыкли жить, которое было их тёплым удобным местечком; и обоим показалось, что рухнуло перед ними и исчезло что-то тяжёлое, грубое, инородное, то, что держало их друг от друга в какой-то нравственной клетке, мучило и томило всю нынешнюю весну.
Не хотелось разлучаться с этими ощущениями, хотелось всамделишно вернуться в детство, однако – с треском распахнулась дверь в квартире Долгих и на лестницу, споткнувшись о порожек, выбежала Софья Андреевна.
– Я же говорю папе, что твой, Алла, голос, а он перечит мне!
Выглянул Михаил Евгеньевич:
– Батюшки, что с тобой, Аллочка?! В тапочках, в халате!..
– Да тише ты: что, соседей не знаешь? – шикнула на него супруга. – Уже, наверное, во все уши слушают.
Михаил Евгеньевич покорно сомкнул губы и низко пригнул голову, привычно и вроде как потешно обличая свою немалую вину перед супругой. Софья Андреевна, быть может, впервые на людях, вне дома неприбранная, непричёсанная, с рдяно – угольками – горящими глазами, тревожно осмотрелась, стрельнула взглядом вверх-вниз – никого нет, никто не видит и, надо надеяться, не слышит.
– Алла, домой! И вы, молодой человек, зайдите, – корректно, но с сухим хрустящим шелестением в голосе пригласила она Илью, впервые обратившись к нему так, как к совершенно чужому, незнакомому. – Да, да, вы, Панаев! Что озираетесь? Проворнее!
Но сразу Софья Андреевна не стала разговаривать с Ильёй. Она за руку завела Аллу в её комнату, а Илья с Михаилом Евгеньевичем притулился на диване в зале. Они слышали, вздрагивая, то всхлипы, то порывистое распахивание, хлопанье двери, то возгласы, спадавшие до шёпота. Михаил Евгеньевич тяжко дышал, молчал, изредка умным, многоопытным глазом косился на скрючившегося Илью, который, казалось, хотел, чтобы его не было заметно вовсе. Михаил Евгеньевич молчал через силу, потому что боялся – может сорваться и жестоко обидеть Илью, которого искренне любил, помнил маленьким приветливым мальчиком, родителей которого уважал, а с Николаем Ивановичем так был в приятельских отношениях. Михаилу Евгеньевичу было мучительно горько, горестно, и он, возможно, впервинку почувствовал себя по-настоящему старым, уставшим, болезненно рыхлым, но в сердце его кипело: да кому же, чёрт возьми, в этом мире верить! Не поднимая глаз, он спросил у Ильи:
– Скажи, сынок, ты… такое… с Аллой?
Илья пригнулся ниже, ниже, что-то хрипнул в ответ. Михаил Евгеньевич шумно, сипло выдохнул, стиснул зубы.
Появилась из-за двери всклокоченная, сырая диковатым лицом Софья Андреевна:
– Зайдите сюда, молодой человек.
Илья рванулся, запнулся о край жёсткого толстого ковра и стремительно, но в неуклюжем полуизгибе подлетел к Софье Андреевне. Она брезгливо наёжила губы, слегка, но грубо оттолкнула Илью, уткнувшегося головой в её бок, с грохотом шире распахнула дверь в комнату Аллы и властно перстом указала «молодому человеку», где ему следует встать. Плотно затворилась, оставив сидящего с закрытыми глазами Михаила Евгеньевича одного.
Илья боязливо поднял лицо на Аллу, какую-то пожухло-жёлтую, некрасивую, разлохмаченную. Перед ним, поджавшаяся на стуле, сидела другая Алла, несчастная, больная, без того весёлого, радостного блеска в своих прелестных коровьих глазах, с которым она всегда встречала его. Из Аллы, представлялось, выдавили жестокой рукой все соки, обескровили её, и она показалась ему таким же незнакомым, малоинтересным человеком, каких много встречаешь на улице или в школе среди толпы.
Илья насмелился взглянуть и на Софью Андреевну, и она тоже представилась ему малознакомой, хотя с младенчества он знал и любил её как родного, близкого человека.
Софья Андреевна, красивая, гордая женщина, привыкшая к покойному довольству в жизни, которое надёжно и трепетно оберегалось боготворящим её Михаилом Евгеньевичем, его высокими в недавнем прошлом должностями, – однако с час назад ей показалось, что над и под ней всё сущее сотряслось, и она очутилась на развалинах. Только что, наедине с Аллой, она произносила какие-то жуткие, воинственные слова, рвалась в зал, чтобы нахлестать Илью этой ужасной, не спрятанной вовремя простынёю, а дочь не пускала мать; Софья Андреевна размахивала руками, металась, но Алла внятно и твёрдо сказала: «Илья невиноват. Тронете его – навечно потеряете меня». И Софья Андреевна замерла и по бледному, незнакомо-старому лицу дочери поняла, что дело может оборотиться и пагубнее, погибельнее даже. И вот минуту назад она размахом распахнула дверь и для какого-то решительного разговора потребовала Илью. Итак – он перед ней, однако что и как сказать – она не знала, потерялась, забыла напрочь. Её губы втянулись и сжались так, что кожа посерела. Можно было подумать, что Софья Андреевна несёт в себе мучительную физическую боль, что терпеть уже невмоготу, и вот-вот она раскричится, забьётся, потеряет сознание. Она думала, что бросит в Илью жестокими, уничтожающими, самыми гадкими из гадких словами, расцарапает, изувечит его – теперь казавшееся ей мерзким – лицо, однако – однако просто заплакала, глухо, с выплесками сдавленных рыданий и стонов.
– Уйдите! – отмахнула она рукой Илье. Подошла к Алле и обняла её, вернее, страстно сжала, сдавила ладонями её горячую мокрую голову.
Илья, покачиваясь, вышел. Увидел низко, горбато склонённого Михаила Евгеньевича, его дряблые закрытые веки. Казалось, пригнулся в его сторону, казалось, хотел подойти к нему и что-то сказать, да ноги сами собой направились в прихожую к двери, и он, нащупывая негнущимися пальцами стену, выбрался, точно выполз, из квартиры.
Кое-как, словно немощный, выбрел на улицу, придерживаясь за перила. Поволочил ноги в свой подъезд, домой, хотя ему, в сущности, было безразлично, куда идти. Его никуда не тянуло, ни к кому не влекло. Он почувствовал, что внутри у него почему-то стало пусто: будто сердце и душу вырезали, вырвали, и теперь его покачивало, как невесомого.
То, что стряслось с Ильёй в последние часы, было в его жизни ураганом, и ураган не оставил своим смертельным дыханием камня на камне. Как человек после стихийного бедствия, Илья не знал, что делать, как жить, куда кинуться, у кого вымаливать защиту и помощь или же кого самому оберегать, кого поддерживать, утешать. Ему нужно было время, которое сильнее и могущественнее любого человека и даже всего человечества; время может лечить, утешать, останавливать всё то, что можно и нужно остановить, созидать или разрушать. Время – всесильно, оно – бог.