Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы имеете в виду, что они, как врачи, кого-то убивают, кому-то не могут помочь, а кого-то спасают?
— А разве это так уж плохо? — парировала она. — Спросите людей. Притворяйтесь, будто вы журналист, когда бываете в таких местах, как это. Разговаривайте со всеми.
Я признался, что я и есть журналист.
— Ой, — вздохнула она. — Увы! Мне нельзя с вами разговаривать. Правила Красного Креста. Забудьте все, что я наговорила.
Но как я мог забыть эту медсестру-норвежку? Она была самым оптимистичным человеком из всех, кого я встречал в Руанде.
* * *
Однажды вечером, через пару недель после событий в Кибехо, я сидел в бистро в Кигали, деля котелок фондю бургиньон и графин вина с Анник ван Локерен-Кампань и Александром Кастаниасом. Нидерландка Анник и грек Александр работали наблюдателями миссии ООН по правам человека в Руанде. Они оба были в Кибехо во время катастрофы и за этим ужином в последний раз сидели вместе: Анник возвращалась в Голландию. Может быть, поэтому Александр заговорил о Кибехо. Он сказал, что заговорил о нем впервые за эти недели, и, закончив ужинать, мы остались в ресторане, просидев там не один час, заказали еще графин вина, послали за сигаретами, а Александр то и дело подливал нам коньяку.
Разговор о Кибехо начался с того, что Александр спросил меня, бывал ли я в церкви в Ньярубуйе, видел ли тамошний мемориал непогребенных мертвецов, жертв геноцида. Я еще не успел там побывать (хотя, съездив, не жалел об этом) и высказал Александру то, что считал тогда — и считаю до сих пор — хорошим аргументом против существования подобных мемориалов. Я сказал, что у меня вызывает внутреннее сопротивление сама мысль вот так вот навеки бросать тела людей на месте их убийства — напоказ, как памятники совершенному против них преступлению, армиям, которые остановили эти убийства, и жизням, которых люди лишились. Такие места противоречат духу популярной в Руанде футболки с надписью: «Геноцид. Хороните мертвых, а не истину». Я считал эти слова хорошим лозунгом и сомневался, что так уж необходимо своими глазами видеть жертвы, чтобы полностью осознать это преступление. Эстетическое насилие пляски смерти порождает возбуждение и эмоции, но действительно ли это зрелище помогает нашему пониманию несправедливости? Судя по своей собственной реакции на образы жестокости и на то, что я видел в больничной палате с ранеными из Кибехо, я гадал, уж не запрограммированы ли люди психологически сопротивляться, когда им приходится впитать слишком большое количество ужасов. УЖЕ В ТОТ МОМЕНТ, КОГДА МЫ СМОТРИМ НА ЗВЕРСТВА, МЫ НАХОДИМ СПОСОБЫ РАССМАТРИВАТЬ ИХ КАК НЕРЕАЛЬНЫЕ. И ЧЕМ БОЛЬШЕ СМОТРИМ, ТЕМ БОЛЬШЕ ПРИВЫКАЕМ К ТОМУ, ЧТО ВИДИМ, — А НЕ ПРОНИКАЕМСЯ ИМ.
Я все это высказал, и Александр возразил:
— Я совершенно не согласен. Я ощущал Кибехо как кино. Происходящее было нереальным. Только потом, когда я разглядывал сделанные фотографии, — вот тогда это стало реальностью.
Когда началась первая волна стрельбы, Александр был в «Замбатте». Он рассказывал:
— Помню, там были тысячи людей, ломившихся на территорию парковки. Тысячи и тысячи людей. Я был на крыше, наблюдал. И увидел эту одну женщину. Толстую женщину. Эта толстая женщина была единственным человеком, которого я видел среди тысяч, тысяч и тысяч людей. Больше я не видел никого. Они были просто — тысячи. А эта толстая женщина, напиравшая вместе с толпой… когда я смотрел на нее, она напоминала человека, который тонет. — Александр свел вместе ладони, дал им сложиться внутрь и упасть — и, казалось, сгорбился, став меньше ростом. — В эту секунду она еще стояла, а в следующую уже валилась в толпу, и я видел, как это происходило. Она исчезла. Только тогда мне захотелось фотографировать. Эта толстая женщина, одна-единственная толстая женщина… Когда произносят слово «Кибехо», она — все, что я на самом деле помню. Это навсегда останется моим единственным настоящим образом Кибехо — та толстая женщина, тонущая в тысячах и тысячах людей. Помнится, на ней было желтое платье-сорочка.
Я никогда не видел сделанных Александром фотографий, но сказал ему, что данное им описание этого момента и его собственного перехода от ощущения нереальности во время этих событий к реальности фотографий сильнее берет за душу и это гораздо ярче и информативнее, нежели всё, что могут, по моему убеждению, сказать сами фотографии. В некоторых отношениях рассказ был спокойнее, чем фото, а шокирующие моменты — не такими концентрированными, но при всем том рассказ больше увлекал слушателя и уводил за собой.
— Ну не знаю, — мотнул он головой. — Я не смог бы рассказать ничего, если бы не смотрел.
— Ты и видишь, и не видишь, — проговорила Анник — В основном просто дело делаешь. Картинки приходят потом. Когда они ломились в ворота «Замбатта», мы навалились на створки с другой стороны, так что они не рухнули. И люди начали перекидывать через них младенцев. А ты их просто ловишь. Делаешь такие вещи, которые тебе ни за что не захотелось бы увидеть на фото.
— Например, ходишь по трупам, — подхватил Александр. — Я из-за этого очень переживаю. Это было совершенно нереальное, совершенно безумное решение — идти по трупам. Не знаю… Я не знаю, что было правильно или неправильно, чувствую ли я себя виноватым, но ощущение прескверное. Это было необходимо. Это был единственный способ выбраться наружу.
— Нам нужно было вытащить живых, — пояснила Анник Они с Александром вытаскивали сотни потерянных и осиротевших детей из груд тел, из каждого углубления, где способно было схорониться маленькое тельце: из шасси грузовиков, из-под капотов машин.
— Не знаю почему, но мне были безразличны люди, убитые пулями. Мне было на них плевать, — говорил Александр. — Они были мертвы, да и раненные из огнестрельного оружия ничего для меня не значили. Важны были только те люди, которых задавили.
— Пулям и мачете как бы положено убивать, — вторила ему Анник. — А задавленные люди были просто убиты другими людьми, такими же, как они сами, уязвимыми, пытавшимися выжить.
— Я привел врача, — продолжал Александр. — Я сказал ему: «Они выглядят так, словно спят. Я не знаю, как понять, мертвы ли они». Он прошелся и проверил человек двадцать или тридцать, а потом сказал: «Они мертвы. Все они мертвы». Но когда мне приходилось на них наступать, мне казалось, что я могу их разбудить.
— Все они были похожи на мертвый багаж, — подхватила Анник. И я мог представить себе это: Кибехо, призрачный город, глубоко погребенный под брошенными пожитками вынужденных переселенцев, пахнущий смертью, — и на вершине холма закопченный кафедральный собор, который во время геноцида стал крематорием. — Когда мы ходили по этому «багажу», — продолжала Анник, — вероятно, там, под ним, были люди. НЕВОЗМОЖНО ЧУВСТВОВАТЬ СЕБЯ ВИНОВАТЫМ, ПОТОМУ ЧТО ЭТО БЕСПОЛЕЗНО, И МЫ ХОДИЛИ ПО НИМ, ЧТОБЫ СПАСАТЬ ЖИЗНИ.
— Ходить по ним — значило быть живыми, — сказал Александр. — Спустя какое-то время это стало значить, что ты просто продолжаешь жить. Мертвые мертвы. Ты ничего не можешь сделать. Да и с живыми — многое ли мы могли сделать? Мы поили их водой. Это было наше единственное лекарство. Напоминало чудо. Видишь лицо мальчика, упавшего и, похоже, умершего в толпе, роняешь на него пару капель воды, и вдруг он — ааххххх! — Улыбка расплылась по лицу Александра, и он чуть приподнялся на стуле, точно расцветающий цветок в ускоренной съемке. — А потом оборачиваешься… — продолжал он, — и в следующую минуту все, кого мы поили водой, БЫЛИ МЕРТВЫ.