Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отчаяние все стягивало свои когти у горла, когда вдруг нечто зашуршало в темноте за решетчатыми дверьми. Все силы Феликса одномоментно мобилизовались. Оживленный надеждой, он поднял голову, заметив фигуру, одетую в солдатскую одежду, но что-то нелепое было в облике этой фигуры, что-то нескладное, неестественное, а лица не видать. Фигура вытянула руку, метнула скомканную бумажку на середину темницы и исчезла. По движениям этого странного существа можно было предположить, что под солдатской одеждой пряталась женщина. Поэтому и сидела на ней гимнастерка странно.
Долго Феликс смотрел на белеющий недалеко от прутьев комок, не решаясь к нему подойти. Сокамерники не проявляли к предмету интереса, никто и не взглянул на него. Выждав удобную минуту – хотя что это была за удобная минута, Феликс ответить себе не мог, страх и неизвестность заставляли ждать опасность отовсюду, – он поднял бумагу, засунул под гимнастерку и вновь забился в свой угол. Эти простые движения отняли все силы, и он долго отдыхивался и гнал пляску звезд перед глазами, прежде чем развернул записку, пытаясь поймать тусклый луч света из окна-продуха. Первым в глаза бросился чертеж – он тотчас понял, что перед ним спешно начертанный план винного погреба. Крестиком, очевидно, отмечено его местопребывание, а пунктирная линия вела к наружной стене, рядом с которой оказалась нарисована лопата.
Опустив руку к земляному полу, он ощутил, как похолодел затылок. И громко, надрывно рассмеялся, не заметив, как смех перешел в почти истерическое рыдание. От радости, что спасение все-таки возможно и оно так близко, а следом – от отчаяния, что лопата имеется лишь нарисованная. Настоящего инструмента у него не было, женщина в гимнастерке не догадалась принести и ее. Но в первые минуты об этом даже и не подумалось. Знать бы, где рыть, а чем – найдется. Феликс готов был работать ногтями и зубами.
Он вскочил на ноги. И, покачиваясь, хватаясь за стену, слабым голосом вскричал:
– Мы спасены! Спасены!
Рухнув на колени, подполз к одному из пленников и с жаром стал объяснять, что вон та стена наружная, а пол – земля, нужно лишь сделать подкоп. От него отвернулись. Он двинул к другому, к третьему, умоляя очнуться, услышать его. Разозлившись, он начал трясти тощего мужчину в некогда светлой сорочке и жилете, на вид ему было чуть более сорока.
– Ну поговори со мной! Ну скажи хоть слово! Я же вижу по твоим глазам, ты еще не окончательно превратился в животное! Кем ты был там, на воле? Кем? Чиновником каким-нибудь, управляющим? Еще можно спастись, понимаешь?
Нет, он его не понимал, он больше не понимал человеческого языка. Воротил лицо, как девица, и тотчас отполз подальше, когда Феликс его выпустил.
Еще через два дня пришли за новой жертвой. Феликсу стоило большого усилия воли не пойти к кормушке вместе со всеми. Он понимал, что долго не протянет, но упорно сопротивлялся голоду, будто знал, что, единожды уступив, он тотчас станет таким, как эти нелюди. По Дарвину, человек происходил от обезьяны, но кто знал, что грань между существом разумным и животным в нем так тонка… Феликс еще не потерял воли, он сохранит достоинство и частичку разума! В нем еще не иссякла эта юношеская наивность…
Когда после ухода мясника раздались звуки закрывающейся двери, опускающихся затворов и сухой скрежет ключа в замке, когда камера вновь была погружена в потемки, он достал записку и наконец прочел текст под чертежом. Он было подумал, что в нем заключается какой-то секрет или упоминание, где зарыта лопата, какова глубина стены, под которую придется копать, даже отругал себя, что не стал читать сразу. Но там была лишь мольба о спасении. Рука, державшая бумагу, безвольно упала, записка, как осенний листок, плавно опустилась на вытоптанный пол. Ольга Бейлинсон – так звали ту светловолосую женщину, сыном которой приходился маленький музыкант, игравший на своей виолончели невозмутимо, будто кругом не убивали, будто все кругом не было усыпано трупами, залито кровью. Счастливое неведение спасало его детскую психику от ужасов происходящего. Он, наверное, пил бульон, сваренный из костей пленников, покорно ждущих своей участи буквально под его ногами, и играл дальше.
Как только Феликс подумал об этом, откуда-то сверху очень отчетливо заиграла музыка. Струнный инструмент уступал место клавишному, клавишный – наверное, рояль – струнному. И Феликс не мог понять, в его ли голове играет этот дуэт, или же по духовым желобам доносится звук из гостиной.
Спустя какое-то время опять явилась эта женщина, одетая в зеленую гимнастерку, просунула сквозь решетку лопату и убежала. Поначалу Феликсу показалось, что это видение – страстное желание, воплощенное в сон. Но тянуло подняться и проверить. Сил на передвижения у Феликса было еще меньше, мысли путались, но он заставил себя забрать инструмент со всеобщего обозрения и почти тотчас же отправился осматривать стену, возле которой следовало рыть проход наружу. Место оказалось удачным – самая дальняя точка от того ужасного угла, где мясник с проломленной головой занимался разделкой, земляной пол был более сырым и прохладным. Следовало сразу догадаться, что стена выходит наружу. Феликс достал чертеж, принялся его изучать, обнаружил еще кое-что – помещица начертила не только план винного погреба, но и расположение лагеря, нарисовала треугольнички палаток атаманских солдат, пунктир вел за дом, где она изобразила деревья в виде гребешков. И самым важным было то, что пунктир вел к слову «река».
Несколько часов воодушевленный надеждой Феликс рыл в углу, землю разбрасывал по полу и тщательно ее утаптывал, разравнивал. Работал до тех пор, пока не обнаружил себя лежащим – видно, был в обмороке. Вскочив, первым делом проверил, на месте ли лопата и чем заняты его сокамерники. Те безучастно сидели по углам, как тараканы. Такое безволие заставляло его сердце яростно колотиться. Чтобы доказать им, что он справится, он удваивал темп.
Вечером пришли убивать. Впервые он начал молиться, чтобы выбор не пал на него, хотя раньше он и мысли не допускал – о волшебная способность человеческого мозга не обращать внимания на самые страшные моменты происходящего! – что и он вполне может стать очередной пищей для атаманской армии, его безмолвных сокамерников, маленького музыканта…
Пока мясник делал свое дело, Феликс гнал мысли о терзающем его голоде воспоминаниями, как он мальчишкой до гимназии обманом вел незнакомых ему людей на заклание. Впиваясь ногтями себе в ладони, он заставлял себя еще и еще раз прокручивать в голове, какое он чудовище, как спокойно смотрел на то, как его подельник протыкал животы, и как радовался, что совсем не испытывает мук совести. Как потом убивал сам… Дважды ему приходилось резать женщин, одна из которых была очень красивая невинная девушка, образ ее он долго носил в сердце, представлял своей невестой и часто пугался, когда угадывал ее черты в случайных прохожих. Беспокойные мысли, как мыши в тесной клетке, носились от чувства отвращения к жалости, от бессилия к слепой, беспомощной ярости и торжеству над самим собой. «Так тебе и надо!» – шипел он на себя, монотонно колотя затылком в стену.
А потом наконец успокаивался и брал лопату, останавливаясь на убеждении, что совершенно невинен – как тот мальчишка, что играл на виолончели. Он был обречен убивать, если хотел оставаться живым, как были обречены эти несчастные кидаться на останки своих сокамерников. И тут он понял, почему они не говорят друг с другом. Как говорить с тем, кто, возможно, завтра станет твоей пищей?