Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй раз открылась дверь, вошла Андреа.
— Ой, извините, — пробормотала она, — я просто забыла взять одеяло.
Она подхватила свое одеяло и снова испарилась.
— Она ревнива, — сказал Олаф, когда Андреа ушла, — и появилась здесь не случайно. Не может пережить, что сегодня я с тобой.
— Она боится старости, — продолжил он, не дождавшись моего ответа, — постепенно теряет свою привлекательность и прекрасно отдает себе в этом отчет.
Хотел подлизаться ко мне, принижая ее.
Но для него Андреа никогда не потеряет своей привлекательности. Олаф никогда от нее не избавится; даже в доме престарелых будет умолять, чтобы она ему улыбнулась. Он неудачник и противный тип, но он также и единственный человек в мире, который готов взять меня на руки. Поцеловал меня в губы. Целовался он хорошо, и все было почти так, как будто мы друг другу нравимся.
— О, да ты умеешь работать руками, ни за что бы не подумал.
* * *
Просыпаюсь от бьющего мне прямо в лицо полуденного солнца, щурюсь, не очень понимая, кто я и где нахожусь. Лежу в кровати Хемштедта, солнца так много, что не достаточно просто зажмуриться, поэтому отворачиваюсь и замечаю вторую подушку с белой наволочкой. Рефлекторно протягиваю руку, чтобы погладить прохладную гладкую ткань. Долго смотрю на нее, но потом представляю себе, как бы в моей комнате на моей кровати сидел Давид Песков и гладил бы мою подушку, если бы я ему позволила, — картина дико неприятная, — и быстро отвожу ладонь в сторону. Давид Песков является представителем того же подавленного, унылого клана, что и я, он был влюблен в меня лет этак десять, не меньше, пока я не разжирела окончательно. Тогда я от него избавилась Таким образом, я знакома и с другой стороной медали. Знаю, каково это, когда в тебя влюблены до одури, а ты не представляешь, что и сказать. Давид Песков считал, что с моей помощью сможет избавиться от тьмы и безысходности своего существования. И какое-то время я на самом деле хотела его спасти. Любая обыкновеннейшая гадюка подошла бы для этой цели больше. Потому что я полностью разделяла мнение Давида о самом себе. Стоило мне увидеть его сутулую фигуру, неаккуратную одежду, собачий взгляд — и понимала, что не оттолкнуть его невозможно. Стоило ему что-нибудь сказать, и я тут же находила возражения. Ах, он только что произнес «мы»? Как это только ему в голову пришло объединить меня с ним? Я издевалась и насмехалась, и при этом купалась в его любви, как свинья в грязи. Да здравствует инструкция самолетных компаний: сначала найти и надеть свою кислородную маску и только потом подумать о помощи остальным.
Зеваю и пытаюсь потянуться, но лопатки не соединяются, ведь между ними два нехилых шмотка сала. Принимая душ (занавески нет), стараюсь не смотреть в огромное зеркало. Не могу я смотреть на себя в зеркало. Даже если я одета, все равно понятно: все кончено. О сексе думать не стоит.
Как старая дева, обнюхиваю спальню, роюсь в черном комоде. Какие трусы носит Хемштедт? Черные. Вытаскиваю их из ящика, надеваю на голову и выхожу в прихожую. Вот уж совсем дурак — пустил меня в свою квартиру! В прихожей встроенные шкафы. Открываю первый. Ничего. И во втором тоже. И в третьем, и в четвертом. Пятый пуст, шестой пуст, и седьмой тоже пуст. Как-то неуютно. Восемь шкафов, семь из которых пусты. В восьмом на вешалке коричнево-белый шарф и коричневый свитер с черепом. В ящике снизу коричнево-белая шапка. Торжественно стягиваю с головы трусы. Наверное, мужчинам хочется чувствовать свою причастность, им необходимо относить всё на свой счет, особенно успех и неудачи футбольной команды. Если я смотрю спортивные новости по телеку, то у меня ни на секунду не возникает мысль, что меня это хоть каким-то боком касается. Я бы лучше пасла коров, чем потащилась бы на стадион, чтобы орать, восхищаясь кем-то, кто даже не знает, как меня зовут. Ладно, пора идти.
Но пока еще ничто, кроме двоих молодых людей с шарфами и в дурацких мягких шляпах английских национальных цветов, не напоминает о приближении матча. Солнце светит, я, руки в карманах длинного пиджака, плетусь по Трафальгарской площади. Пиджак напоминает кафтан, но иначе в брюках вид у меня был бы просто отстойный. Перешагнув границу в сто десять килограммов, я начала переваливаться с боку на бок и обзавелась одышкой. Как ни странно, но теперь, когда я стала по-настоящему жирной, на меня гораздо реже показывают пальцем и обсуждают, чем в те времена, когда я была чуть ли не стройняшкой. Если я с трудом протискиваюсь в узких проходах супермаркета, то люди иногда натыкаются на меня, но те мужики и парни, которые раньше обязательно заорали бы мне вслед что-нибудь связанное с моей задницей, теперь просто не обращают на меня внимания. Взгляды скользят мимо, а иногда и сквозь меня, как сквозь привидение, каковым я, с их точки зрения, и являюсь. Так легче, но тем не менее подобное отсутствие интереса лишает уверенности, потому что я не знаю, есть ли у меня что предложить другим, кроме собственного тела. Так и не вынув рук из карманов, я спотыкаюсь о голубя и растягиваюсь во всю длину. О таком количестве интереса к себе можно только мечтать. Туристы самых разных национальностей с восторгом разглядывают платком отирающую с подбородка кровь мадам, с которой случилась неприятность. Но поскольку никому не захотелось разделить со мной выпавшую на мою долю порцию внимания, принимать вертикальное положение пришлось самостоятельно. Когда я поднимаюсь, движется не только тело, но и все мое старое стройное «я» изгибается внутри, в то время как целый поток жира карабкается по ребрам и взбирается до плеч. Чтобы встать, мне приходится окунуться в мои телеса.
_____
В предбаннике музея царит приятная прохлада. Одетый в черное охранник отбирает у меня сумочку, осторожно заглядывает внутрь и возвращает обратно. Огибаю группку маленьких девочек в темной школьной форме, сидящих на полу, скрестив ноги в длинных белых носках, и малюющих восковыми мелками в своих альбомах тигра работы Руссо. Пробираюсь мимо безумных подсолнухов и ландшафтов в крапинку и останавливаюсь наконец перед огромным изображением исторической катастрофы. Чересчур реалистичное изображение казни семнадцатилетней леди Джейн Грей, королевы девяти дней. Коленопреклоненная леди Джейн в мрачной темнице, на ней шикарное белое блестящее платье — то ли из шелка, то ли из тафты, невообразимо чистое, без единого пятнышка. Вокруг королевы и ее платья художник нарисовал все мрачным, стены темницы по цвету напоминают те пластиковые мешки, в которые складывают куски трупов после падения самолета. Камеристки и палач одеты в красное и черное, невольно представляешь, как через несколько минут белое платье юной королевы пропитается красным. У леди Джейн завязаны глаза. Она старается все сделать по правилам, послушно, как ребенок, пытается нащупать плаху, на которую придется склонить голову. Неприятно всем — и сломленным горем служанкам, и тому старику, который помогает ей найти плаху и при этом озабоченно, по-отечески касается ее младенчески пухлой руки. Грустит даже палач, правда на свой особый манер, ибо только так и может грустить палач. Сразу проникаешься к нему доверием и понимаешь, что он хорошо справится со своим делом, так что леди Джейн не придется долго страдать. Но, может быть, это и есть самое ужасное: блестяще-светлому не остается ни единого шанса в борьбе с окружающей тьмой.