Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот оно что», — подумал Алешка. Признаться, он сам такое предприятие в голове держал: машина-то может какой прибавок принести в амбар — ого!
— Сколь уж запросишь, столь уж и отделим. По совести, думаем, запросишь-то. Оно и загонки у нас небольшие, а все ж.
— Оно... Чего ж, — тянул время Алешка. — Оно, верно, снег нынче близок. Утренники вон уж какие были. Да и лес вон решетом светит, насквозь проглядывается.
— То-то. Помогай, стало быть. Сколь уж запросишь. Какую там часть намолота. — Пушкарев жил одним двором с сыном и двумя зятьями, но младшего зятя и сына дома не было, они где-то у кого-то служили (не то за красных, не то наоборот), земли он при Советах с жадности нахватал и вот боялся, что не управится до снега.
— Дак ведь машина на износ идет, — начал рядиться Алешка, оттягивая согласие. — Как бы себе не в ущерб.
— Знамо, что на износ, — понимающе, с угрюмой настороженностью говорил Пушкарев, сжевывая затухший на губе мокрый окурок.
— Ну дак и мы по совести, — сказал Куреночков. — Машина на износ, а на то и доля тебе хлебом.
— Ты, Алексеич, выше-то меры, думаю, не запросишь. По совести. Одним миром живем, — говорил Пушкарев.
— Миром-то, та-ак... Миром-то одним, а... пороли вон на миру кого? — посмеялся Алешка. — И выходит что? Кого пороли, тому, значит, и машина американская за то дадена... — Алешка опять хохотнул.
Перед двором, уж в темноте, на бревнах, светя цигарками, дожидались другие мужики. С той же докукой: подмоги, Алексеич, с машиной, не откажи, ради бога, снег вон в воздухе ходит, птица на отлет торопится...
Не до сна было Алешке в ту ночь. Лежал в кровати, упирался взглядом в серевший во мраке потолок и выводил в возбужденной голове, что будет, если он с Устинкой объедет со своей «американкой» по полям всех нуждающихся мужиков и с каждой десятины возьмет положенную долю... Положенную! А на будущую осень опять, а потом опять!.. Вот ведь — само богатство в руки катит, само! Выходит, и богатство, оно тоже — положенное! Кому — да, кому — нет. Ему, значит, «да». Да, да! Прежде у него не выходило, а теперь-то... Положенное!
Домна Семеновна грела своим телом Алешкин бок, Алешке же и без того было жарко, он выпростал из-под одеяла ноги.
— Ты чего? — спросила жена.
Алешка затаился во мраке, чтобы не нарушалась сладость хозяйского воображения.
«Бунт? Р-растреляю!»
Уже по снегу, а легли они, снега-то, как раз через неделю после Параскевы Порошихи, то есть накануне славного дня Ермака, приехал со станции желанный гость — Гайса. Он приехал верхом на кобыле, подложивши себе под зад потничок. За башкиром водилась страсть к конным бегам, делающим его безумным. Алешка не раз видел, как по воскресным дням в Новониколаевске, на выгоне за речкой Ельцовкой, собирались азартные коневладельцы. Гайса там бывал непременно. С рассветом в такой день он пребывал в сильнейшем нервном напряжении. В скачках из-за такой своей нервности он не мог, конечно, достигать горячо желанной победы, однако это было уже неважно, это обстоятельство не мешало ему со скачек, с берега Ельцовки, ехать домой с распрямленными плечами, с выпяченным подбородком и с неостывшим радостным азартом в расширенных, с синеватыми белками глазах, будто не кому-то другому, а как раз ему достался главный приз.
Оскомкинцы, завершив работы в полях, собрались на день Ермака, поминая его победы «со товарищи» над ханом Кучумом, показать друг перед другом своих лошадей и погарцевать на лугу. Гайса, видя такое дело, тоже засуетился, и вдруг... вдруг ему в горячую голову пришла мысль испытать свою кобылку перед деревенскими лошадьми. И, как самый истинный, самый щедрый друг, доверил он скакать на кобылице Алешке.
Алешка сперва смеялся, а потом всерьез принял. Эх, тряхнем стариной!
Алешу Зыбрина на Гайсовой кобылице мужики поставили в ряду третьим справа. Под брюхом кобылицы оказался куст какого-то чертополоха, облепленного снегом, а задние копыта угодили в борозду, оттого кобылица плохо стояла.
Метнулся шест в косом снегопаде. Флаг на шесте подобрался, опал, потерял упругость, как подраненный ястреб, но тут же опять воспрял и заполоскался на ветру. Это и был знак: приготовиться. Верховые натянули поводья, пригнулись к мокрым гривам.
Шест в руках сигнальщика старика Пушкарева накренился в сторону холмов, как бы нацелясь лететь этакой стрелой-пикой. Туда же затрусил и сам Пушкарев. Давай! Аллюр! Конный ряд разломался. Побежали следом и все, кто пришел глядеть.
Старик Пушкарев, белый от налипшего снега, пробежал шагов десять, остановился, сильно умаянный, оперся на шест. Другие, бежавшие за ним, тоже остановились, стали говорить:
— На Алтае завод конный есть. Для бегу лошадей разводят. И для казаков. Вот бы их сюда для спробы.
— Они нам в крестьянстве негодны. Что толку от их?
— Толку, верно, мало. А все же... За беговую лошадь, говорят, три простых лошади можно у цыганов выменять.
— Ну, у цыгана-то выменяешь. Шило на мыло.
— У лошади резвость в коленке. Перво-наперво коленки ощупывать надо, а тогда уж на зубы глядеть.
Силуэты ускакавших затерялись. Снегопад над полем поубавился. Вбирая конников в себя, дальний простор укорачивал их, растирал, превращая в темную сплошную полоску между небом и холмами, а потом и этой полоски не стало.
Конникам надлежало доскакать до перевала. Развернуться, пройти склоном к лесу и, не доходя до леса, опять повернуть влево, и тогда уж назад, опять к речному берегу.
— Про батюшку Иова, он в тырышкинской церкви был, может, слышали? Что он удумал, этот Иов? Подобрал себе степняка. Вот. Куда-то ездил, все лето его не было при службе, а потом привел этого степняка. С виду будто ничего этакого. Вороной масти. Шея без крутизны, росточка невысокого. Только вот в прогибе задних ног, в бедре, что-то такое. Умел он подобрать. Да дело не в том. А вот что он удумал... Ночами на дорогах кто-то пошаливать стал. Едет мужик, а из лесу человек весь в белом и лошадь белая. Налетит, гужи на ходу обрежет, и — видал его.
— Зачем же он, гужи-то?
—