Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Марковций шмыгнул под сволоком и сбил венчик центурии. Бледно-розовый цветок посыпался на мои придыбашки» (стр. 203).
«Я напоил его, свистнул Марковцию и двинулся в сторону Черникова руба, где уже поглядывали на первую звезду сытые турачи…» (стр. 205).
Когда он затих, я стал колдовать над муравейниками в монастырской пасеке. Не всякая куча годилась для снадобья. То люди на первый взгляд одинаковые, а муравьи каждый со своим лицом и характером, и каждый свое место знает в совершенном устройстве муравьиного порядка. Свое жилище, в отличие от людей, никогда не построят где попало и как попало. И никогда не сорвутся с насиженного места без причины. Более ста лет стоит муравейник, и годами живут и трудятся его неугомонные жители. И когда муравей чует близкую кончину, то тихо выйдет в ночь из многолюдного дома, чтобы не огорчать родственников. Найдет высокую былинку и сиротливо будет качаться на ней, пока замертво не упадет. Весь век в непрестанном служении общине, а красной смерти на миру не сподобится. Вероятно, только в этом мы с ними и схожи. Как там у Екклезиаста: «…и ничего не возьмет от труда своего, что мог бы он понести в руке своей».
Я давно вожусь с той мизерией. Без нее не сделаешь нужного зелья от чахотки, черной слабости и тифуса. И настоятельно советую городить муравейники в полях — там ячмень родит тучнее и здоровее. Ведь не прорастает и не плесневеет зерно под муравьиными кочками. Деловитые и трудолюбивые сии муравьи, что и говорить. Но нет рода без урода. Большой философ водки Мошко, который знает все о питейных недостатках людей, даже не догадывается, что и муравьи имеют к сему склонность. И ради хмельной радости кормят-лелеют жучка-ломехузу, который мало того, что спаивает их ядовитым соком, еще и пожирает их припасы, а заодно и яйца, потомство их… Получается, что еще кое-чем мы похожи на безмозглых муравьев. Ох и попутали русина эти корчемные ломехузы!
«Рассвело рано, а у меня уже была готова дзяма из дичи. В ступе я натолок семян конопли и всыпал их в юшку. И тем накормил Алексу. Питательная еда и лекарство разом. Язва на теле лущилась, обнажая бледную немочь. Все путем. Только глаза еще воспаленные — признак внутренней лихорадки. «Солнце, — сказал он, щурясь. — Так было и тогда… Когда я упал в темный колодец…» (стр. 205).
Я набрал из муравейника достаточно приманки, утопил ее в воск, а сверху, как печать, прилепил серебряный флорин. Берег его в материнском сундуке для какой-то надобности, и теперь она как раз подоспела.
Цыган-бедолага стоял в привычном месте и резал свою музыку. Порывистые ноты под быстрым смычком догонял молодцеватый голос. Ибо те звуки он тянул из души:
Я стоял и слушал задорную песню моей веселой юности. Пока гудак не стряхнул ее с себя, как наваждение, еще и смычком рассек в воздухе.
«Что изволишь услышать, брат мой?» — вежливо поклонился.
«Спасибо, что утешил сердце и назвал меня братом», — сказал я.
«Мне брат каждый, кто рад моей музыке, потому как, кроме нее, больше ничего не имею за душой», — сказал цыган, вытирая глаза, что слезились, как и в прошлый раз. Или ветер надул, или водка выжимала слезу.
«И я не густо имею, цимбор, но вот залежался кое-какой серебреник, — сказал я, залезая в жеб. — Мог бы поделиться».
«Думаешь, моя игра серебра стоит?» — лукаво блеснул глазами цыган.
«Музыка у тебя золотая, но у меня таких денег нету», — протянул я флорин, но так неуклюже, что монета выскользнула из пальцев и покатилась аж к изгороди, под самый муравейник. Знал только я, сколько муштры мне стоило, чтобы так наловчиться ее ронять.
Цыган бросился туда и принес флорин на растопыренной грязной ладони.
«Поди разменяй, а я тем временем подержу скрипку», — не успел я договорить, как он нырнул в корчму.
Знал бы сей уличный скрипач, который тонко унюхивает запах спиртного, что поднятый им серебреник вызвал целый содом в муравьиной куче — там тоже учуяли запахи своего хмеля и уже наладились прокладывать дразнящий след. А я им помогу… Отщипнул крошку от вощаного комочка и бросил на порог корчмы. А другую тщательно размял и, сунув в зазор эфы, прилепил к внутренней стенке деки. Вот вам, шестиногие пьянчужки! Лакомьтесь. Цыган же говорил, что оставляет ценную скрипку в корчме.
Когда он вернулся с горстью мелочи, я наделил его несколькими крейцерами и отправился на базарную улочку. Следовало и мне что-то прикупить к столу, так как дома появился еще один едок.
Там, где валялся конь, клок шерсти останется.
Тайстринку[227] с покупками я пристроил в вербнике, а сам махнул через лозы в Дорошовицу. Надо это Тминное поле исследовать получше. На сей раз спустился с другой стороны — по склону Червеной горы. Отсюда целая пустошь лежит, как на ладони. Двинулся в обход поля, под низкими искореженными соснами. Узловатыми корнями, похожими на когти больших птиц, держались они за каменные россыпи. Между кусками трав кое-где чернели оконца грязи, светили проплешины мха. Вот тебе и поле! Если бы не помнил, где стою, то был бы совершенно уверен, что попал в горное заболотье.
Был полдень. Над распаренным лугом дрожала сизая пелена. Тошнотворный тминный дух резал ноздри. Я шел, как по тонкому льду, опираясь на ветки. Одурманивало, типало в животе. «Э, не может так дурманить тмин, не может», — шептал я про себя. Намеревался было дойти до яворового сушняка, который виднелся среди ополья, — где там: на припеке душило еще пуще. Должен был вернуться под шатер скудного сосняка. Отдохнув, двинулся дальше. Не шел, а тащился. А голова на плечах — как тяжелый молот. И такие же ноги. А глаза… Махнул перед собой рукой, отгоняя пелену, а она и далее стоит, соблазнительно зовет густым белым цветом. Не может быть — болиголов?! Бредулец, как его называют горцы. Так они меня выводили на Чернотысянские кряжи, где в топях и лишайниках я собирал цветы болиголова, который известен целебными свойствами при приступах удушья и онемении рук-ног. Да и отмороженную плоть как следует не залечишь…
Странные дела Твои, Сеятель. Не ожидал я, что встречу капризного бредульца-скитальца тут, под носом. Но мой нос! Я вытащил из-за пазухи тряпицу и закрыл лицо, чтобы не одуреть. Увы, знаю я чары сиих невинных цветков!
Сосны на краю поля перешли в орешник, дурманящая зелень встречалась реже, больше белого цвета виднелось в центре поля, ближе к засохшему дереву. А я продвигался от хижины безумного Циля, прячась, чтобы не испугать его. Дверцы из теса были наполовину открыты. На стрехе сидела пятнистая птица, приговаривая, звала: «Те-ке, те-ке, те-ке, те-ке…» И умолкла, будто задремала. Бурый козодой любит скот и людей, у которых есть чем поживиться. Чего-то и здесь ожидал маленький побирушка. Я настороженно прислушался — тихо; и с оглядкой двинулся дальше. Обошел кострище, вокруг которого было полно рыбьих костей и перьев. Кривое окно закрыто ветошью, заглянул в дыру — пусто. Порогом здесь служила каменная плита. Я ступил в потемки и споткнулся о какую-то железку. Отклонил завесу — стало виднее. Будка вмещала лежбище из сбитого сена, кадь с водой, косолапый стол и пенек вместо стула. А в углу стояла вкопанная еловая шарага[228] с повешенным рубищем, отдающим рыбой и нехворощью[229]… Нищая берлога несчастного безумца.