Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Товарищи! — поднял он руку, выйдя на сцену. Увидев нового человека и услышав наконец нормальный голос, зал немного поутих. — Вы напрасно возмущаетесь товарищем Колобовым! Он прочел вам не свои стихи, он вообще стихов не пишет!
— А ты кто? Ты чего выперся? — засмеялись в зале.
— Я поэт! Поэт-имажинист! — улыбнулся Мариенгоф, довольный, что разрядил обстановку. — Все вы жадно ждете нового, и это новое могут дать только имажинисты со своей сверхвыразительностью. Но для того, чтобы это новое осуществить, нужна централизованная диктатура художественно-революционного меньшинства!
— Эко хватил! Ты меньшевик, што ли? А тут в зале большевики! Понял?! Хватит трепаться! Раз поэт, стихи свои читай, а мы послухаем!
— Хорошо, товарищи! Слушайте! — согласился Мариенгоф. — Я — не верящий ни в бога, не в черта! Я — неизлечимо больной революцией! Я — Анатолий Мариенгоф, и вы запомните меня надолго!
Мариенгоф начал читать стихотворение, которое он считал самым революционным.
Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном черным:
— Массовый террор!
Метлами ветра будет
Говядину чью подместь.
В этой черепов груде
Наша красная месть!
Есенин, слушая стихотворение друга, невольно отметил образный плагиат: «Метлами ветра… Это ты у меня спер из «Хулигана». Ветер мокрыми метлами чистит», — с укором покачал он головой.
А на сцене Мариенгоф истерично выкрикивал:
По тысяче голов сразу
С плахи к пречистой тайне.
Боженька, сам Ты за пазухой
Выносил Каина.
Он торопился, ибо чувствовал нарастающий из глубины зала «девятый вал» недовольства:
— Богохульство! Нехристь! Ишь, кровью он плюется! Дать ему по харе, чтоб сам кровью умылся!
Мариенгоф уже несколько раз растерянно оглянулся за кулисы, но все-таки пытался продолжать, надеясь, что завоюет зал, как это получалось у Есенина:
Что же, что же, прощай нам, грешным,
Спасай, как на Голгофе разбойника, —
Кровь твою, кровь бешеную,
Выплескиваем, как воду из рукомойника.
Ему не дали закончить. Сначала зашумел шквалистый ветер протеста:
— Долой! Кровью всех заплевал, козел! На Божью матерь лается! Щас выйду, дам по сопатке! Гоните его в шею!
А потом и сам «девятый вал» гнева обрушил зал на Мариенгофа: свист, улюлюканье, топот ног! В него полетели огрызки яблок, скомканные газеты. Кто-то не пожалел даже свою калошу.
Мариенгофа как ветром сдуло со сцены.
— Будь оно все проклято, я больше не выйду! Быдло, — трясся он от негодования. — Не ходи, Сергей, тебя они вообще растерзают.
— Сергей! Друг! Брат! На тебя вся надежда, — наседал на Есенина Гастев. — Ты же не трус, как этот, — махнул он рукой на Мариенгофа. — Иначе хана нашей поездке! Вагон отберут, денег не будет, — приводил он разные страшные аргументы.
Вдруг из зала донеслись голоса тех двух девчонок, что ехали с ними в поезде:
— Есенин! Е-се-нин! — звали они.
И зал подхватил их призыв:
— Е-се-нин! Е-се-нин! Е-се-нин!
И Есенин вышел — золотоволосый кудрявый юноша в светло-сером костюме, на шее галстук-бабочка.
Он храбро подошел к самому краю сцены, оглядел всех присутствующих. Казалось, он заглянул в душу каждому в отдельности и… и улыбнулся! В ответ на его лучистую, бесхитростную улыбку, на его светящиеся голубым небом глаза зал разразился аплодисментами. Не было ни одного человека, кто бы не улыбнулся ему в ответ.
— Давай, беленький! Не боись, читай смело! — раздались ободряющие мужские голоса.
Есенин закрыл глаза, замотал кудрявой головой:
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить!
Какой-то жизнеутверждающей силой повеяло от его чуть хрипловатого голоса. Эти полуголодные люди ловили слова его, как манну небесную, как духовное и нравственное исцеление.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить!
В зале наступила тишина, как в церкви. Есенин сразу завоевал слушателей своей искренностью. Он постоял, послушал тишину:
— Чего молчите? Не понравилось? Ну, тогда я пошел, — и он сделал несколько шагов к кулисе, но вслед раздались такие аплодисменты и крики «Браво!», что Есенин, зажав уши, бегом вернулся обратно. — Оглушили! — поковырял он пальцем в ухе. — Пожалейте руки свои трудовые!
Зал опять зааплодировал, не щадя этих рук.
— Все! Хватит! — поднял руку Есенин. — Я буду вам читать свои стихи, пока не охрипну совсем, как лектор Колобов.
А за кулисами Гастев и Колобов обнимались от радости, что «пронесло». Что Есенин спас их всех…
Гой ты, Русь моя родная,
Хаты — в ризах образа…
Не видать конца и края —
Только синь сосет глаза.
……………………………………….
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
Зал было дружно зааплодировал, но Есенин поднял руку, и зрители послушно затихли.
— А знаете, меня многие не любят, просто ненавидят, — с видом бесхитростного ребенка, которого несправедливо и жестоко обидели подлые люди, поведал Есенин залу о том, что его давно мучило. И вот он наконец нашел родственные души, с кем можно поделиться наболевшим, сокровенными мыслями своими. — Ненависть эта рождена ненавистью или, скорее, полным равнодушием ко всему русскому. Интернационал здесь ни при чем. Это политическое понятие. Равнодушие к русскому — результат размышлений холодного ума над мировыми вопросами. Холодный ум — первый враг человека! Ум должен быть горячим, как сердце настоящего патриота! Вы понимаете меня?
В ответ раздались дружные аплодисменты, ведь в зале сидели как раз такие буйные сердца и горячие головы.
— За что вас не любят, Есенин?! Кто они?! — возмущались звонкие голоса.
— Я поэт России, а Россия огромна. И вот очень многие, — махнул он неопределенно рукой куда-то в сторону кулис, — для которых Россия — только географическая карта, меня не любят, а может быть, даже боятся. Но я никому не желаю зла… Только каждый должен знать свое место, а не лезть на пьедестал только потому, что он пустует!
И снова начал читать:
Мечтая о могучем даре
Того, кто русской стал судьбой,
Стою я на Тверском бульваре,
Стою и говорю с тобой.