Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миля, она же Эмилия Павловна, с утраченной за тремя замужествами фамилией, а в девичестве – Каганская, с детства была намного более независима, чем Елена Михайловна. Милин отец, Павел Карлович, поляк по происхождению, был известным в дореволюционном Киеве специалистом по кожным болезням, коллегой и другом Елениного папеньки. Даже на дачах семьи жили рядом. Милину мать вывозили рано, чуть теплело. Чем-то она болела непонятным, может, даже психическим. Она никогда не была на виду, ее оставляли где-то в доме с неотлучной сиделкой – очень толстой, пожилой и доброй женщиной. Всегда у нее в карманах необъятного передника находились то конфетка, то яблочко, то половинка утренней сдобы. Как-то звали ее, вроде Валентины, и без отчества. Иногда эту Валентину отпускали в город, тогда отец и дочь по очереди пропадали в комнатах. Елене Михайловне это было странно, страшно и привлекательно одновременно.
Девочки быстро подружились, тем более что к Каганским часто приезжал молодой человек, племянник или кузен, словом, родственник, в которого Елена незамедлительно влюбилась. Как его звали? Что-то на «в», не вспомнить. Он был высокий, но очень сутулый и худой. Бледный, с нечистыми волосами до плеч. Студент. Очень синие глаза и щеточка темных ресниц. Пожалуй, Владимир. Любовь длилась целое лето, пока он не уехал продолжать учебу. Миля предлагала им бежать и тайно обвенчаться в соседней деревне. Елена сомневалась, простит ли папенька.
Студент же не замечал их совершенно, просиживал целыми днями в саду с книгой, а девочки стояли за деревьями и сдавленно хихикали. Пару раз он катал Еленину сестру Лелю на лодке, но Леля была девушка строгая, по мнению подруг, слегка скучная. Тоже все читала, читала… Да, точно, Владимиром его звали. На маменькины именины он целую вечность качал Елену на качелях у калитки, они обсуждали последнюю прочитанную ею книжку. На прощание он сказал, что она «очень умненькая молодая пани». В пересказе для Мили, Елена добавила «и красивая» – единственная ложь за семьдесят лет их бессменной дружбы.
Вместе в гимназии, вместе в университете, на одном факультете. Не только лучшая подруга, но и влюблена в Елениного брата Митю. Это он заразил ее математикой, и Милька, конечно, увлеклась, вцепилась в нее со свойственным ей жаром. Потом с этим же жаром вышла замуж за совершенно другого человека и больше ни дня в науке не осталась. Переехала на другой конец Москвы, занималась хозяйством и мужем, родила детей. Их дружба с Еленой вошла в эпистолярную фазу. Виделись не часто, изредка Миля появлялась на даче, всегда одна, ненадолго, потом опять писали и писали, все не могли наговориться… Они и до сих пор переписывались.
Однако с некоторых пор Елене Михайловне стало казаться, что письма эти пишет не Миля, а кто-то другой. Может быть, даже Надя? Это было после очередного периода головокружений и сонливости, после которых Елена Михайловна долго приходила в себя, как бы заново вспоминая окружающий ее мир. Так вот, что-то появилось в них от Нади. Никак не удавалось понять что. Оттенок необоснованного оптимизма, характерного для невестки? Были вроде новости, но они топтались на месте, воспоминания подозрительно ограничивались одним и тем же хорошо известным набором фактов.
У Елены Михайловны все новости состояли из нового осмысления прошлых лет. В настоящем она с недавнего времени как-то стала путаться, а с событиями пятидесяти – семидесятилетней давности оставалась в ладу. Писала о Мите. Эта тема была для нее болезненна и много лет из-за этой боли закрыта. Опять и опять она проигрывала в лицах его последний приезд и разговор. «Он выглядел очень плохо тогда. Я, Миля, не понимаю, как до сих пор не обращала на это внимания! Он был худой ужасно, вялый, весь белый, сказал, что устал в дороге. Но что там дорога! Все пять дней, что он у нас пробыл, он выглядел не лучшим образом! Мне теперь только пришло в голову, что он был, наверное, болен! Он приехал прощаться и про тебя тогда так со мной откровенно говорил, что я должна была понять! Неспроста. Я помню, что Гриша его тормошил, все радовался, что теперь все наладится, что есть работы и так далее. А Митя равнодушно так ему отвечал, как будто ему уже было все равно. Да. Я теперь точно уверена, что он был болен, смертельно болен. Как мне скверно до сих пор думать об этом! Как ужасно, что я тогда не поняла…»
Мысль была новая, раньше так прямо Елена Михайловна о Митиной болезни не писала, ни разу не рассказывала Миле, что они говорили в тот раз о ней. Теперь в ответ она готовилась получить бурную реакцию. Удивление? Обсуждение? Кучу подробных вопросов по крайней мере. Но даже намека не пришло! Что-то про внуков, избитая шутка, что старший готовится к получению Нобелевской премии, там, у себя в Америке. Вот бы Гриша оценил с точки зрения науки. И так далее. И вообще написано письмо было довольно сухо, все воспоминания относились к глубокой юности и детству. А там как раз для Елены Михайловны белых пятен не осталось.
Письма были предметом Надиной гордости. Темы она выбирала нейтральные, чтобы свекровь не волновалась, но все они были реальны и достоверны. И это не говоря уже о почерке! Надя столько жила в этой семье, столько, сидя за общим столом, выслушала воспоминаний, личных и общих, что могла сама пересказать любое из них. Напомнить дату или фамилию. Кроме того, она со свойственной ей основательной аккуратностью проштудировала целый сундук предшествующих писем, закончившихся короткой телеграммой с сообщением о смерти Эмилии Павловны и датой похорон. «Надя, ты пойми, она может просто этого не пережить. Они столько лет дружили, ближе, чем сестры были. В ее возрасте особенно страшно терять! – кричал Лева на кухне сдавленным шепотом. – И самое главное, она может просто впасть в маразм, все изменения она теперь слишком тяжело переносит!» Боялись, боялись, конечно, и маразма, и паралича. Особенно, наверное, паралича. Обсуждали отвлеченно, Лева то и дело сосредоточенно сплевывал через левое плечо. У Надиной приятельницы пять лет лежала свекровь бревном, и у всей семьи уже не было сил оставаться людьми…
Эмилия Павловна умерла в девяносто третьем, ей было что-то около восьмидесяти пяти. Она до последних дней оставалась такой самостоятельной и подвижной, что никто и предположить не мог скорого конца. Жила она одна, родственников нещадно гоняла, помощи никакой не просила, а на ту, которую пытались ей навязать, страшно обижалась. Могла внезапно пойти в театр или на концерт, купить билеты. Ее смерть, несмотря на солидный возраст, была ударом для близких.
А тем более для Елены Михайловны. Миля, самая надежная подруга, шебутная-заводная что в пятнадцать, что в восемьдесят пять. Год назад со свойственной ей экстравагантностью, не вполне одобренной Еленой Михайловной, каталась по бульвару на лыжах. Надя ее прекрасно помнила по даче.
Эмилия Павловна приезжала всегда на автобусе одна. С рюкзачком за спиной, стриженная под мальчика, на ногах парусиновые тапки на шнуровке, начищенные зубным порошком. Легонькая, сухенькая, почти бесплотная, в неизменных коричневых брючках и ковбойке. Именно такой планировала себя в старости Елена Михайловна – худенькой, подвижной, а не шкандыбающей по тропинке тушей. Эмилия Павловна курила вонючие папироски, удивительно любила яблоки и вставала очень рано. В один из последних приездов, подругам было уже глубоко за семьдесят, уперлась с пяти утра за земляникой и пропала часа на четыре. Все с ног сбились, хотели бежать на турбазу звонить в милицию. Явилась довольная.