Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующее утро мама отнесла письма и стихи Маяковского в банк и отправилась по авеню Клебер к площади Звезды. Она шла в квартиру Монестье, которая располагалась неподалеку от Елисейских Полей. Шагая по улице, она услышала, как ее окликает мужской голос. Из “мерседеса” вышел какой-то немец – это оказался ее старый друг Шпац фон Динклейдж.
– Что вы здесь делаете? – ледяным тоном спросила она.
– Свою работу.
– И чем же вы теперь занимаетесь? – огрызнулась мама.
– Тем же, что и всегда, – отвечал Шпац. – Военной разведкой.
– Вы скотина! – взорвалась мать. – Изображали журналиста, втерлись к нам в доверие, соблазнили мою подругу, а теперь говорите, что всё это время за нами шпионили!
– На войне как на войне, – возразил Шпац и пригласил маму поужинать.
Впоследствии она вспоминала, что ей хотелось согласиться – он мог располагать важными сведениями. Но гнев и патриотизм победили.
– Он корчил из себя жертву нацизма, носил тряпье, прятался в битом автомобиле, – сердито рассказывала она много лет спустя, – закрутил роман с Хелен Дессоффи, потому что ее дом был рядом с морской базой, Тулоном. И мы все ему верили!
Кроме того, маму остановила мысль о приличиях.
– Как бы это выглядело, если бы я пошла с ним ужинать? – вопрошала она. – Вдова героя Сопротивления в немецком “мерседесе” с нацистским офицером! А если бы нас увидела консьержка?
Вскоре после их встречи у Шпаца случился злополучный роман с Коко Шанель – после освобождения Парижа карьера Шанель долго восстанавливалась от этого удара. Эпизод с неожиданной встречей заставил маму осознать, как глубоко нацистский шпионаж проник во французское общество. С тех пор она всю жизнь смертельно боялась разведчиков и много лет спустя видела во всех советских гражданах в Америке шпионов КГБ.
В первый свой день в Париже мама отправилась в мастерскую Алекса в вилле Монморанси и упаковала все холсты, которые поместились в чемодан. Поужинала она с Симоной и Андре Монестье: они уже знали, что отец пропал при исполнении, но не знали подробностей. Рассказав им всё, она зарыдала, повторяя: – Я во всём виновата, это я во всём виновата. Я разрушила его карьеру, после этого он стал рисковать собой, покатился под уклон…
Когда Симона много лет спустя рассказывала мне об этом вечере, она добавила:
– Я утешала ее и уверяла, что она совсем не виновата в смерти твоего отца, но, конечно, в чем-то она была права.
Она высказала это соображение только в 1970-х годах – за десять лет до собственной смерти. Ее слова навели меня на ужасную мысль (раньше я бы с ней просто не справилась): а понимали ли Татьяна с Алексом, что их знаменитое счастье стояло на крови моего отца? Или, если уж совсем ударяться в мистику, вдруг они желали его смерти и тем самым навлекли ее? Размышляя обо всём этом в ретроспективе, я не могла не признать: Алекс всегда был бесконечно ревнивым человеком и наверняка ненавидел отца за то, что тот живет с мамой; и ненавидел тем сильнее, что отец принадлежал к социальному слою, воплощавшему ценности, до которых Алекс никогда бы не смог возвыситься. Ценности древней французской аристократии, людей гордых и надменных, но способных на подлинное геройство в решающий момент.
Пришлось принять тот факт, что Алекс наверняка испытал радость, услышав о смерти моего отца, и мне теперь придется мириться с угрызениями совести за то, что я любила двух людей, которые так ненавидели друг друга.
И, что еще более важно, мне надо было как-то осмыслить сложные чувства, которые охватили мать после смерти отца – смесь горя, облегчения и последовавшего за ним чувства вины. В последние десятилетия многие знакомые Татьяны спрашивали меня, какие пережитые горести заставляли ее порой впадать в мрачную меланхолию, так несхожую с ее обычной веселостью? Только недавно я поняла, что мама была из тех женщин, судьбу которых определили смерти любимых ею мужчин – в ее случае это были Маяковский и мой отец.
Пока мама была в Париже, меня отослали в пансион в Каннах. В то время я не понимала, почему мне нельзя мирно жить с Алексом в Сент-Максим. Но тут сыграли роль мамины представления о приличиях – и, возможно, наказ отца держать меня подальше от “этой публики из Сент-Максим”. Возможно, маме пришло в голову, что нехорошо оставлять ребенка со своим любовником. В спальнях пансиона стоял ледяной холод. Кормили нас попеременно бататом и мелким картофелем. Я отчаянно скучала по лакомствам с черного рынка, которые добывал Алекс. Он звонил каждый третий день, чтобы подбодрить меня, потому что к тому времени телефонного сообщения между Виши и оккупированной территорией уже не было, и, как он объяснил впоследствии, ужасно волновался за мою мать. Единственной радостью в моем кратком пребывании в пансионе, помимо его звонков, были неожиданные новые сведения об окружающем мире. Прошлогодние слухи оказались правдой. Мужчина действительно засовывал свою штуку женщине в дырочку, чтобы сделать детей, и, что самое ужасное, иногда он совал ее туда просто так – это казалось нам особенно возмутительным.
Через неделю после возвращения из Парижа мама вместе с Алексом приехали за мной в пансион. Почему она ждала так долго, мучилась я. Именно тогда я впервые стала с некоторой неловкостью осознавать, что им, возможно, хотелось побыть вдвоем, без меня. Отъезд из школы был одним из счастливейших моментов. Погода уже стояла по-зимнему мрачная, но дома царила атмосфера ликования. У нас есть билеты на корабль, отходящий из Лиссабона! Мы скоро уедем! Прошел слух, что безопаснее пересекать испанскую границу на поезде, чем на автомобиле, поскольку железнодорожные пограничники терпимее относятся к евреям, чем их коллеги на дорогах. Хотя Алекс уже накопил купонов на бензин, мы решили поехать до испанской границы на поезде, затем на другом – в Мадрид, а оттуда отправиться в Лиссабон. В поезде из Ниццы в Испанию я впервые увидела, как мама с Алексом ссорятся.
Мы с матерью сидели в купе и читали – Алекс сидел на полке напротив нас. На остановке в окрестностях Тулузы в купе вошел мужчина с длинной бородой, в черном плаще до пят и с маленькой круглой шапочкой на затылке. Он сел рядом с Алексом, и тот, поморщившись, пересел. Наш попутчик, который до того улыбался, вдруг помрачнел. Мама принялась бросать на Алекса гневные взгляды, шипеть: “Позор! Какое хамство!” Она заискивающе улыбалась нашему соседу, а тот благодарно улыбался ей в ответ. Через час он вышел из купе, поклонившись нам и бросив последний благодарный взгляд маме. Дождавшись, пока он не скроется вдали, она напустилась на Алекса:
– Я всегда знала, что ты антисемит, но еврей-антисемит – это особенно омерзительно! – кричала она. – Это было совершенно грубо и по-хамски!
Алекс с виноватым видом пытался заговорить:
– Но бубуська… Прости, бубуська…
Мама не унималась:
– Рядом с тобой садится совершенно приличный раввин, а ты оскорбляешь его и пересаживаешься! Тебе самому не стыдно? Еврейский антисемитизм – это чудовищно, особенно в наше время!