Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Настоящее бедствие, – сказал отец.
И, вероятно, был прав, потому что ни по радио, ни по телевидению ни о чем другом не говорили. К вечеру сообщили, что книги, достигнув городской черты, разобрались по жанрам и скрылись в лесу и в пещерах, однако многие еще летают над крышами зданий. Я вышел на балкон и в самом деле увидел целый караван энциклопедических томов, тянущийся к северу. Другая стая книг – я не мог разглядеть, каких именно, но отец уверял, что философских, – прошла встречным курсом.
Посвежело, воздух ударил мне в лицо. Возникло ощущение, что я проживаю некое происшествие с непредсказуемыми последствиями, развитие которых затронет меня непосредственно, но как именно затронет – я пока не знал. Позже, когда я уже лежал в постели, разглядывая опустевшие книжные полки, мне подумалось: всё, что происходило по эту сторону бытия, всё, даже самое скверное, имело конкретный, ясный смысл и значение. И это было совершенно ново для меня, потому что раньше действительность просто окружала меня и все ее деревья и вилки, кошки и автомобили были перемешаны и громоздились кучей, как в ящике моего письменного стола. А вот теперь казалось, будто каждая частица реальности входит в общую конструкцию, где одно зависит от другого, как в головоломке, требующей разгадки. И я сам – неизвестно только, к добру это или к худу, – тоже стал ее частью. А еще позже, когда обрел способность определять словами эту лавину ощущений, я понял, что разгадать это – то же, что найти смысл жизни. Или убедиться в его отсутствии.
Может быть, поэтому, когда отец зашел ко мне поцеловать меня на ночь, я спросил его про то, о чем до тех пор ни разу не задумывался:
– А откуда у нас эта энциклопедия?
– Дедушка подарил. Единственный его подарок мне за всю жизнь.
Оставшись один, я некоторое время лежал и удивлялся, почему только сегодня додумался задать ему этот вопрос, такой простой и вместе с тем такой важный. Но, измученный треволнениями дня, я скоро уснул, а последняя моя мысль была о Лауре. О ее деснах.
Мне уже не впервые приходилось оказываться в двух местах одновременно. В школе, на уроках я иногда уносился в мечтах в дальние дали, не имевшие никакого отношения к тому, что писали на доске. То же случалось со мной и дома. Да, по правде говоря, я увлеченно погружался в фантазии, как мой отец – в энциклопедии. Но никогда воображаемое место действия не бывало таким живым и реальным, чтобы сравниться с этим, нынешним, где по воздуху птицами летают книги. И в известном смысле это больше напоминало странствие к средоточию действительности, нежели бегство в заповедник вымысла.
Я проснулся посреди ночи или уже на заре, открыл глаза и в неживом свете фонарей, проникавшем с улицы, увидел прежде всего мои книги на полках. На миг подумал, что они вернулись, но тут же очутился на темной стороне бытия, на изнанке носка. Я понял это и по тому, как болело у меня горло, но и по тому, что все вокруг меня в этой комнате больше не светилось. Я вылез из кровати, включил лампу, взглянул на предметы, как всегда заполнявшие стол, и не сумел постичь, как они взаимосвязаны и по какой причине расставлены так, а не иначе. На пути к действительности я уже успел понять, что у каждого предмета есть свойства, подобные словам, – в том смысле, что, собираясь в том или ином порядке, они образуют идеи или мысли. И я снова окинул внимательным взглядом шариковую ручку, альбом для рисования, пенал с карандашами, линейку, циркуль, но они ничего не сказали мне, хотя я рассматривал их сначала в алфавитном порядке, потом по величине, от больших к меньшим, потом слева направо… Я знал, что циркулем можно начертить окружность, а по линейке провести прямую, но понятия не имел, какая связь существует между окружностью и прямой, да и есть ли она вообще, эта связь. То ли предметы пребывали в дурном расположении, то ли я не мог прочитать их.
Мутное, непроницаемое безмолвие, царившее вокруг, тоже не сообщало ничего интересного. Босиком я прошлепал в коридор, а оттуда – в гостиную. Не зажигая света, уставился на тома энциклопедии и другие книги, в полном и прежнем порядке стоявшие на полках. Помню, еще подумал тогда, что непрочитанные книги чем-то напоминают покойников, точно так же, как книжные магазины – особенно в этот ночной час – похожи на могилы. Вот по другую сторону реальности с таким положением дел мириться не собирались, и, может быть, поэтому книги улетели прочь, но здесь не было ни малейших признаков мятежа. Я вышел на балкон, уставился на небо, которое несколько часов назад пересекали стаи детективных романов и философских трактатов. Небо оставалось прежним и вместе с тем казалось каким-то бессмысленным, лишенным замысла и предназначения, словно чья-то неуклюжая рука намалевала его за миг до того, как я появился. И все вокруг представало грубым, пошлым, несовершенным и одновременно – ирреальным. Мне не нравилось жить по эту сторону, хотя здесь и были книги. Но ведь, в конце концов, с ними у меня вышла та же история, что и с остальными вещами, – я не читал их, потому что они ничего не сказали мне.
Я вернулся в постель таким опустошенным и измученным, словно впервые поднялся после многодневной болезни, и, закрыв глаза, представил себя на берегу хмурого озера – я видел такое в каком-то кино, где являлись привидения и оживали мертвецы. Я ждал, что сейчас покажется дед – пока творилась вся эта сумятица, он, должно быть, уже умер, – и я тогда спрошу, что же там вышло у него с моим отцом. Но нет, он не явился и, значит, был еще жив. Я довольно долго просидел на берегу этого озера, но так и не увидел ни одного призрака, хотя надо ведь честно признать – в моей жизни и не было пока мертвых, если, конечно, не считать мух, которых я много перебил в ту пору, о чем теперь вспоминаю со жгучим стыдом. Я убивал их, чтобы увидеть, как они умрут, потому что мне тогда было очень трудно поверить в существование смерти – по крайней мере, своей собственной. Знаю, знаю, что говорю это уже не в первый раз, а во второй, кажется, или даже в третий. Но мухи были такие маленькие, что из них, наверно, и призраки бы не получились, если нечто вроде восковой маски или образа – это и есть то, что получается из мертвецов.
Так или иначе, но и без привидений озеро наводило сильный страх: на рассвете от поверхности воды поднимались клубящиеся клочья тумана, причем столь же медленно и неохотно, как у меня спадал по утрам жар. Может быть, туман – это болезнь озера? И потому нельзя узнать, что окажется под ним, когда он рассеется окончательно, – точно так же, как не угадаешь, каким станешь, когда спадет жар. Мать уверяла, что за время болезни я подрос и повзрослел. Но этого мало – мне кажется, я стал другим.
И ночью я это почувствовал. Жар спадал, отодвигался, наподобие моря в час отлива. И скоро опять будет нарастать – опять же, как море, когда начинается прилив, я понял это по слабости в коленках, по особому томлению, которое зарождалось где-то внизу живота и в локтях, а потом поднималось все выше, застревало комом в горле – и оборачивалось ангиной. Температура растет к вечеру и спадает на рассвете. Когда поднимается, тебя захлестывает ощущение, что тело твое – это кромка берега. Если мысленно прогуляешься по нему после того, как спадет жар, отыщешь там морских звезд, продырявленные раковины, обломки кораблекрушения – частички и кусочки чужих жизней – и поймешь, что хоть это и не твоя жизнь, она имеет к тебе прямое отношение. Ранним утром, блуждая в мыслях по песчаному пляжу, я видел осколки того, что в иной стороне бытия было моей встречей с Лаурой, находил блестевшие, как мокрые камни, остатки всего прочего. И думал тогда, что, может быть, сумею фрагмент за фрагментом воссоздать это здесь, по сию сторону.