Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Красиво оформили, — ответил Третьяк, рассматривая свидетельство. — Картинка...
— Что же тут красивого! — вспыхнула Елена. — Меня в Германию могут угнать, а он любуется.
Третьяк резко протянул свидетельство сестре, словно ему противно было дольше держать его в руках. Твердо проговорил:
— Надо пробираться в Томашевку к тете Ганне. Оттуда при случае и продовольствия нам принесешь. Люди в селах запаслись лучше.
— Пусть идет в партизаны, — высказал и свою мысль Коляра.
Все удивленно посмотрели в его сторону.
— Сам пойдешь, когда повзрослеешь, — строго ответила старшая, наиболее рассудительная в семье сестра Надя.
Село Томашевка Фастовского района, названное только что Третьяком, не раз еще сослужит службу и ему, и его друзьям по подполью как надежное прибежище в партизанской борьбе. В этой Томашевке он познакомится с необыкновенной женщиной — директором одной из киевских школ, дочерью итальянского коммуниста Верой Иосифовной Гатти. Томашевка примет в свою землю останки славного сына украинского народа, профессора-партизана Петра Михайловича Буйко, но все это произойдет позднее, к Томашевке приведет героев длинная цепь разных событий.
Семейный совет закончился. Решили, как жить дальше, как спасти от угона в Германию Елену, обсудили и главный вопрос — лечение ран на руках. Разговор утомил Третьяка, но он не позволил себе расслабиться, — надо было действовать, притом немедленно. Кое-как побрился, Коляра тряпочкой смахнул пыль с ботинок. Все в порядке.
Выходя из дома, предупредил мать:
— Если где-нибудь задержусь, не беспокойтесь, обедайте без меня.
Она поспешила напомнить:
— Возвращайся поскорее, теперь по вечерам запрещено ходить по городу.
— Я знаю.
На улице осмотрелся, обдумывая, куда пойти, где искать надежного врача, который не выдал бы его фашистам как раненого красноармейца. Пока размышлял об этом, впереди показалась знакомая фигура. Так и есть: почтальон Потапович! Он и сейчас, как коробейник, со своей неизменной почтовой сумкой, с той же неторопливой, словно запрограммированной на всю жизнь мерной походкой. «Вот кто имеет дело с адресами», — подумал Третьяк и обрадовался, что первый, кого он встретил из своих знакомых, был этот человек.
— Доброго здоровья, дядька Потапович!
На лице почтальона не отразилось ни удивления, ни просто обычного любопытства, лишь в холодных серых глазах промелькнуло что-то похожее на злорадство.
— А-а, это ты? Отвоевался уже?
Третьяк, ошеломленный таким ответом, не сразу нашел что сказать.
— Шутите, пан Бровко. Кто вам это сказал?
— А письма со штампом полевой почты...
«Ловко ставит ловушки. Как же обойти их?»
— Письма еще ничего не доказывают. Я, может, в кустах отсиживался. На то она и полевая почта.
— В кустах... — иронически повторил старик. — Скоро все отвоюются... — Он уже откровенно выставлял напоказ свою черную душу. — Были Советы — и нет их, будто корова языком слизала.
«Радуется, негодяй! — возмущенно подумал Третьяк. — Я кровь проливал за него, друзья мои полегли на поле боя, а он злорадствует, продажная шкура. Сколько времени прятал свое вражеское нутро под маской вежливости, услужливости, нож носил под полой. Теперь, думает, пришло время, вот и шипит, как гадюка. Показать бы ему автомат...»
Решил: пора переходить в наступление. Сказал спокойно, без тени враждебности:
— Я так думаю, пан Бровко: отвоюются. Откуда пришли к нам, туда и уйдут. Но вам советую не распространять слухов и не вести агитацию, потому что немцы за такие вещи не милуют.
Старика даже передернуло.
— Ты мне баки не забивай. Молод еще.
Клюнуло...
— А разве плохо — быть молодым? — уже не таясь, издевался Третьяк. — Я, если захочу, в полицию запишусь. Даже в гестапо. А вы? Кому вы нужны? Сидели бы тихо и не лезли в политику. Попомните мое слово: влетит вам от немцев за такие разговоры, да еще и от наших кое-что получите...
Сбитый с толку почтальон сделал шаг назад. Третьяк заметил, что плечи у него перекошены: левое, с которого свешивалась сумка, было чуть выше правого. А новый синий костюм, хорошо отглаженный, видимо, дожидался особого праздника. Потапович отступил еще несколько шагов, намереваясь продолжать свой пусть. Напоследок сказал:
— Чего бы это я агитировал за Советы? Глупости выдумываешь, — и с несвойственным ему проворством пошел прочь.
«Напрасно я связался с ним, — ругал себя Третьяк, шагая в противоположную сторону. — Нашел у кого спрашивать о враче». Припомнилось, как рассказывал покойный отец, что этот смиренный Бровко до революции был крупным домовладельцем, содержал на Константиновской притон под видом банкетного зала для молодоженов. С тех пор много воды утекло, многое изменилось, не стало домовладельцев, исчезли притоны, а Бровко остался тот же. И никто до сих пор не раскусил шельму. Да, человека можно рассмотреть всего, кроме его души.
Неуютно, одиноко почувствовал себя Третьяк в родном городе. Встреча с Потаповичем напомнила ему, что надо быть более осмотрительным и осторожным в беседах с людьми. Конечно, в Киеве больше таких, как те парни, что швырнули средь бела дня гранату в машину немецкого генерала, как обуреваемый ненавистью к врагу юный Татос или Инна, но пока что здесь хозяйничают фашисты, и их присутствие наложило на все мрачную тень. Он шел, невольно ожидая, что на любом перекрестке перед ним встанут словно из-под земли гитлеровские автоматчики и прикажут поднять руки: «Хенде хох!..»
В памяти возник последний бой на болотистом участке речки Трубеж, которую оборонял 165‑й особый пулеметный батальон. Немцы пытались форсировать реку, но, встретив сильный отпор, остановились. Потом незаметно зашли с флангов и ударили по оборонявшимся перекрестным огнем. Пулеметные точки смолкали одна за другой, да и отступать уже было некуда. Руки, руки...
— Леня?
Этот вопрос прозвучал так неожиданно для него, что он вздрогнул. Перед ним стала девушка в потертой плюшевой шубке, на голове у нее коричневый, в крупную клетку платок.
— Валя?
Да, это была она, Валя Прилуцкая, бывшая работница авиационного завода, на котором работал столяром и Третьяк.