Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня день летнего солнцестояния. Он встречает меня в старом и пыльном троллейбусе и раскрывает руки в объятия. Я принимаю эту злосчастную ласку и случайно замечаю, что тополиный пух летает по салону транспортного средства. Окна открыты.
— Ты осуждаешь легкомысленные связи? — резко спрашиваю я и тут же убираю руки с его худых плеч.
— Это восприятие человека как средства, а не как цели. Не скажу, что мне это близко… — он запинается и сглатывает слюну. — Этот вопрос касается тебя, поэтому я не хочу говорить. Или… Или…
— Или что?
— Ладно, тут нет никаких запутанных умозаключений. Ты ждёшь ответов больше, чем я давал тебе ранее. Я просто принял твоё хорошее отношение ко мне как симпатию и возомнил, что могу так легкомысленно и высокомерно с тобой обращаться.
— Желание быть честной в этой жизни неизменно ведёт к провалу. К сожалению, у меня до сих пор появляются надежды, так как я довольно молода, и мне хочется жить как все, но по сути это ведь сухая блажь, смешанная с гнилью и грязью после дождя, которая ничего не означает…
— Нам нужно выйти из троллейбуса, — требовательно говорит, перебивая меня на последнем слове.
— Верно.
Когда ветер превышает отметку в семь или восемь метров в секунду, то тополиный пух летит словно снежные хлопья, так небрежно танцующие в воздухе. Я смотрю и застываю, не могу оторваться от удивительного символизма природных явлений, будто я одна на всей Земле стою посреди широкой аллеи и отчаянно представляю снежинки, вместо пушинок… Наверное, так не бывает, я напрасно думала, что смогу совладать с собой при серьёзных откровенных ситуациях, при глубоких переживаниях. Я не такая же, как и остальные женщины? Я же умная и красивая, может и вовсе прекрасная, и не то, чтобы это была гордыня или бредни тщеславия, — это была любовь к себе, ведь никто не хочет быть отвергнутым, разбивая сердце на мириады осколков, никто не хочет страдать и испытывать горечь потери близкого человека.
— Мне пришла в голову идея, что мы, в сущности, не отличаемся от преступников, над какими другие желают устроить самосуд, — говорит он, открывая калитку и рассеивая мои мысли. — Это всегда занятно, как витьевата норма и как она разит: одно мы принимаем безапелляционно, а другое, будто сноски.
Вокруг нас летний цветочный сад, что может быть прекраснее?
— Я не считаю, что мы преступники, но мы с тобой определенно заслуживаем презрения со стороны морали.
— А разницы нет между преступниками и нарушителями морали, здесь тонкая грань.
Так что где-то мы хуже тех, кого принимаем за преступников, норма — очень интересная штука. Мы, как минимум, ничем не отличаемся, мы тоже должны быть в тюрьме или психбольнице, в этих сортировочных местах для излишних.
— Поэтому нужно притворяться, — я улыбаюсь и грубо касаюсь его волос.
— Нет, не нужно.
— Ну иначе не получается.
— Вполне себе получается, — обиженно говорит он и отстраняется от моих рук.
— Ты не можешь понять, что вся выведенная людьми социально-ролевая мораль отвечает лишь за комфорт мужчин, показывает ему путь, а женщине остаётся подчинение. А я не хочу подчиняться! И от моего нежелания следовать норме, ты и сам перестал видеть во мне женщину! И знаешь, даже для Евы добро и зло то же самое, что и для Адама, а это в корне неверно и неправильно, отчего умным женщинам и приходится для собственного счастья выбирать себе иную модель поведения.
— Я завидую твоей рациональности, — адресат усмехается. — Зачем тогда женщине эта настоящая жизнь, зачем ей стремиться к правде, если это принесёт ей лишь страдания? Не проще следовать правилам о чувствах и выбирать более одобряемые модели поведения?
— Странный вопрос. Без чувств жизнь не имеет смысла. Умение любить, ненавидеть, завидовать — это благо и свет для любого человека. Не стоит считаться с выдуманными образами женщин в твоей голове, если ты говоришь со мной, а я настоящая.
— Аха-ха-ха, ты такая же фашистка, как и я, — он задорно смеётся. — Морали и нравственности в тебе нет, поскольку понятие о правильном ты составляешь сама и сама меряешь.
— Ты упрекаешь меня в безнравственном понимании морали…
— Глупышка моя, нравственность функционирует в рамках морали. Сама по себе мораль не бывает нравственной. А ты умеешь прощать людей? Можешь ты простить себя за то, что тебя нет рядом с матерью?
— Не могу и не умею. Ты же знаешь ответ, — я на мгновение теряюсь и отвечаю ему скомкано.
— А я полностью солидарен с Ницше, и нахожу обиду на самого себя тем карликом, сидящим на спине, это груз и тяжесть, что тянет вниз и ограждает от творения ценностей. Точнее, делает ценности испорченными, слабыми и ничтожными. Ты ведь понимаешь, что, оставив обиду на себя, ты перестанешь быть жертвой? Ты обретёшь власть, станешь свободной и своевольной.
— Я думаю, что подобное суждение по поводу обиды является связанным с христианской этикой, так как ницшеанская мысль эквивалентна библейской морали, хоть и преподносится по-разному. Груз, грех, лишнее, грязное, тяжелое, порочное — это одно и то же. Например, я рассматриваю обиду как естественную социальную потребность, да даже та месть естественна, ведь является составной ненависти, равнозначной заботе и вниманию, полагаю, что эти явления представляют собою части проявления чувства любви. Это же совершенство, ненависть и любовь, бесконечные противоположности, яркие чувства, зачем лишать себя одного из них? Зачем обделять себя и становится "выше" груза, греха? Я не понимаю, я уверена в том, что оба эти чувства и все их различные проявления необходимы для полноценной жизни человека.
— Разница христианства, что оно строит отказ от обиды, поскольку оно желает быть слабым для мира сего и презирает, пытая и низводя свою плоть. Ницшеанство признает