Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В какой ещё момент?
– В нужный! – отчеканила девчонка и, зачерпнув корма в ложку, поднесла к моему лицу. – А вдруг получится сбежать? Или ты всё, сдалась уже? Так нельзя!
Я увернулась от ложки и девчонка, фыркнув, бросила её обратно в мою миску.
– Как хочешь!
Но не ушла, осталась молча сидеть рядом. Так мы и просидели до самого… вечера? Утра? Ночи?
– Спать тоже нужно, – сказала, наконец, она, и поднялась. – Бери любую лежанку, которая свободна и ложись.
И я снова осталась в углу одна, наблюдая как узницы расползаются по спальникам, возятся, устраиваясь на жёстком полу, и постепенно затихают, то ли засыпая, то ли, словно биороботы, отключаясь от сети. Последнее даже скорее, уж слишком нереальным было происходящее.
Взяла ложку, ковырнула давно остывшую кашу, через силу сунула в рот. Всё правильно. Надо есть, надо спать и, чёрт возьми, нельзя сдаваться. Ведь если бы Игнат в своё время сдался, то…
Игнат.
Снова побежали слёзы. Боль и обида – такие, что дышать не то, что трудно, а просто не хочется… Но я упрямо продолжала глотать кашу, смачивая её солёной горечью слёз, и обещала себе, что не сдамся. Этакая праведная злость – не сдамся… назло ЕМУ!
Покончив с кашей, взяла свободный матрац, подтащила по соседству к девчонке. Улеглась.
– Я хотела сказать спасибо. За поддержку.
Прозвучало как-то сиротливо и неубедительно, но она повернулась ко мне, положила голову на согнутый локоть.
– Обычно, попадая сюда, люди в первые дни перевозбуждены, мечутся, кидаются на стены. Отчаяние приходит позже. А ты… ты как будто сразу пустая. Неужели жить не хочется?
– Хочется.
– Тогда что с тобой не так?
– Просто… – в горле всё ещё стоял ком, грудь давило тисками. – Просто я и правда пустая.
Девчонка приподнялась, всматриваясь в моё лицо сквозь тусклый свет светильника под потолком.
– У тебя тоже кого-то забрали?
– Ну… – я горько усмехнулась, – в каком-то смысле, наверное, да. Забрали. Подожди, что значит – тоже?
Девчонка подползла ко мне, зашептала на ухо:
– Вон, видишь, сидит?
Я подняла голову. Около решётки, судорожно вцепившись в прутья и так плотно прижимаясь к ним лицом, словно пытаясь проскользнуть наружу, сидела женщина и что-то едва слышно бормотала.
– Вижу.
– Она была с ребёнком. Девочка, лет четырёх, наверное, я видела её всего раз, мельком, когда они только прибыли. Их сразу посадили по разным камерам, ещё неделю назад, и больше они не виделись. И эта женщина тоже поначалу долго не ела, не пила, только металась из угла в угол или впадала в прострацию. А потом поняла, видимо, что должна жить до последнего. Ради дочки. А знаешь, почему она там сидит? Там, дальше по коридору, есть ещё такие камеры как наша. У нас тут, в этом крыле, как я поняла, типа предвариловки – сначала сюда, а потом уже распределяют по какому-то принципу дальше. Но детей сразу отдельно. И их тут, кстати, много. Как раз где-то там, дальше по коридорам. Иногда даже слышно, как они плачут и зовут мам. И это самое жуткое, что я когда-нибудь слышала.
Она говорила, а у меня по жилам полз ледяной ужас.
– Что это за место?
– Да кто бы знал. Нет, у меня, конечно, есть соображения, что это что-то типа подпольной лаборатории. Может, вакцину какую-нибудь изобретают, может, наоборот, заразу. А может, и банально органы вырезают или опыты на людях ставят. Кто кроме самых мясников знает-то? Кстати, из подопытных у них тут только женщины лет до двадцати пяти. Ну и дети всех возрастов. Тоже только девочки. Во всяком случае, мужиков я ни разу не видела.
– Ты давно здесь?
– Почти две недели уже. Шла себе по улице, никого не трогала. Смотрю, человеку плохо. Подбежала, наклонилась… И всё. Очнулась с мешком на голове и верёвкой на шее. В моей партии ещё трое человек было.
– Партии?
– Угу. По двое-четверо, но регулярно, причём со всех уголков страны, чтобы не так заметно, наверное. Прям налаженный человеко-трафик. Какая-нибудь биолаборатория под эгидой пиндосской демократии. Не удивлюсь.
– Ты говоришь так, как будто разбираешься.
– Нет, совсем не разбираюсь. Но я журналист. С такими темами никогда не работала, но в определённых кругах разговоры ходят. На уровне слухов, конечно, из разряда жёлтой прессы, но всё-таки. Дыма без огня… Сама понимаешь. Вот такой сюрр в двадцать первом веке. А теперь спи. Утро вечера мудренее.
Удивительно, но той ночью мне действительно удалось уснуть – сказалась адская усталость. А побудка началось с грохота дубины по решётке и резкого, с акцентом, окрика:
– Один-один-нол-сэмь, на вихотт!
Сокамерницы завозились, просыпаясь, а журналистка просто лежала, зажмурившись и, зажимая запястье рукой, часто дышала.
– Эй, ты чего? – испугалась я. – Что случилось?
Вместо ответа она убрала руку с запястья, и я увидела набитый синими чернилами номер: 1107
– Кто один-один-нол-сэмь? – входя в камеру спросил надзиратель.
Журналистка выдохнула и стала медленно подниматься. Надзиратель увидел, схватил её за шиворот, вздёргивая на ноги. Девчонка пискнула, и меня сорвало. Кинулась на мужика, со всем отчаянием вцепляясь в его лицо ногтями, но он легко отшвырнул меня. Я отлетела к стене, ударившись спиной осела на пол, а тут же навис сверху, занося дубинку.
– Воу, Джоб, эту не трогать! – окрикнули его из-за решётки. – Эта по спецбазе идёт.
Громила разочарованно крякнул и, схватив за химо, приподнял меня над полом:
– Я с тобой потом поговорю. Когда тебя уже отработают.
Как и все оторопело пронаблюдав, как журналистку выводят из камеры, я в последний миг очнулась, кинулась к решётке:
– Как зовут-то тебя?
– Да какая уже разница, – потеряно отозвалась она. – Отсюда всё равно только в один конец уходят.
Я, до боли вжимаясь в прутья лицом, провожала взглядом её поникшие плечи и опущенную голову. В этом было столько обречённости! Но, уже практически скрывшись из видимости, журналистка вдруг распрямилась, закричала:
– Ольга! Меня зовут Ольга Кречет! Когда выберешься отсюда, расскажи всем, что я всё равно не сдалась!
И она действительно так и не вернулась. А я всё сидела тут и сидела, от отбоя к побудке, от побудки к отбою наблюдая как приводят новых и уводят стареньких. Заметила, что у всех у них есть порядковый номер на запястье. У всех, кроме меня. Радоваться этому или отчаиваться не знала, просто понимала, что несмотря на отсутствие номера, моя очередь всё равно придёт. Очередь, которая уже перевалила за тысячу сто… Интересно, это с учётом детей, или их считают отдельно?
А на четвёртые сутки