Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи, Господи! Господи, Господи!
Из Иова припомнилось:
«Бог говорит однажды и, если того не заметят, в другой раз – во сне, в ночном видении, когда сон находит на людей, во время дремоты на ложе; тогда Он открывает у человека ухо и запечатлевает Своё Наставление…»
Сколько же раз сегодня Ты меня наставил!.. А я заметил?
К концу октября придавило. То всё было десять да пятнадцать. Минус. Нам, избалованным хоть и коротким, но жарким летом и тёплой первой половиной осени, и это казалось не мягко. А тут неделю полную уж сорок.
На улицу утром выйдешь – неба не видно, и ельника не разглядеть, дом соседский только смутно-смутно проступает – одна изморозь сплошная, без воздуха, кажется, – вымерз он и инеем на землю опускается – дышать трудно, гвозди сапожные щепотками глотаешь будто.
Как и положено – на Казанскую, – погода нас не обманула.
Сразу-то, без привычки, и нос зябнет: ходишь по улице, под рукавицей всё его и прячешь. Отмороженный он у меня когда-то – вовсе. И – на ногах пальцы – как только чуть, так и заныли.
Кто обмораживался, понимает.
Рамы зимние в подветренной комнате, с глядящими на север окнами, вставил – слава Богу. Мох между ними на подоконники уложил, украсил его гроздьями рябины и калины. Идти в ельник за шишками заленился, но и без них неплохо вроде получилось – красиво. Прощелины ватой заткнул и заклеил их полосками бумаги, как это делала обычно мама. Теперь не сквозит, а то – идь было как на улице.
Но всё равно печь топлю – не стихаю.
Двор разбирать да на дрова пилить придётся. Он отслужил уже своё, теперь, без надобности, и скоро, без присмотра, завалится. Столбы покосились, и слеги кое-где подгнили, хоть и листвяжные. Ему и время. Они, постройки-то, как дети – следить за собой постоянно требуют, присматривать – как старики ли.
В лесу пилить сейчас – дрова будут сырые, много такими не натопишь. К сухим только добавлять. Весной наготовлю – за лето простоят в поленницах, просохнут, а там – ещё нужны ли будут, нет ли – что загадывать. Не мне, так – кому-нибудь. И Николай к себе вон увезёт – в город. Елисейск город деревянный. И дом у Николая такой – без парового отопления – как в деревне, хоть и расположен в самом центре.
Трогательный он, Елисейск, смиренный, хоть и есть чем ему похвалиться – гремел когда-то, кто поверит, входил в десятку богатейших городов России.
Вчера продал поставленное летом сено, три зарода. Впервые нам оно не пригодилось. Непривычно.
Зароды вытащили на тросах из леса трактором. Три ходки сделали. Ни один по пути не развалили. Тут, в деревне уже, перекидали сено на машины и увезли его в город. Коров там тоже кто-то держит, и немало – жизнь такая – вынуждает. Покупателей не пришлось искать долго, сразу объявились.
Прошёл я, в сумерках уже, по пробитому в снегу трактором следу на свои покосы, увидел пустые остожья с прямоугольниками оголившейся в них стерни. И убежал оттуда тут же – сердце, показалось, остановится: в жизни ещё один этап закончился, перед глазами промелькнул ускоренно – всё, что с покосом этим было связано, что-то частично, что-то до мелочи подробно, что-то ещё попутно примешалось.
Бежал, бежал, домой прибежал – сердце не остановилось. Но выпить – выпил всё же – отлегло немного, отпустило. После поминок водка оставалась – водки и выпил.
Недавно: отцу исполнилось пять лет, а маме – сорок дней. Такие будто маленькие, он – ребёнок, а она – ещё грудной младенец, со всей новизной, всей свежестью начала, и не сошлись настолько в смерти. Плоть вроде и едина, а сроки созревания разные, если уходят-то раздельно; отец и в жизни был старше матери на пять лет, на пять лет раньше, чем она, пришёл в мир и покинул его; теперь выровнялись – нет их.
Поминали. Родственников наехало – полно. Пьющих особо нет, так – тихо. Я уж – но после, когда гости, убрав со столов и перемыв всю посуду и полы в доме, разъехались. В одиночестве – внешне, внутри – со многими. Сидел у отца – на его веранде, смотрел на звёзды да на то, как окно узором покрывается – вроде и медленно, но приметно, художник – мастер – не замазывал, не переделывал, не исправлял.
Там, на веранде, и уснул впервые – под тулупом. Ничего мне не приснилось.
Умер дядя Петя Шадрин. Из Пётры Лексеича одним махом в Петра обратился. Скоропостижно. Спать, говорят, лёг и не проснулся. Но кто там был с ним ночью-то, кто видел? Так уж, предполагают, коли нашли его в постели неживым. Готовый к смерти, дескать, уж ложился: руки – не бился, от неё, от смерти, ими не отмахивался – на груди спокойно были перекрещены: ну, мол, пришла, так забирай. А рядом, на табуретке, и одежда гробовая была приготовлена. Может-де, в город собирался ехать?… Да уж куда там! – много он ездил, мол, Ялань не покидал. Икона, Спас, стояла на столе – не на божнице. В карман пиджака сунулись зачем-то, а там записка: к жонушке рядом, мол, в ту же оградку – да пятьсот рублёв ещё к чему-то. И девять дён уже – сегодня и отметили.
Время пошло. Для нас, кто вдруг о нём, о времени, и, с ним в связи, о дяде Пете, вспомнит. А для него – включилась Вечность – там не забудешься. Наверное.
Похоронили – конечно: в избе лежать и на земле валяться не оставишь, пришла пора, как сено, надо прибирать.
Чурки ему, дяде Пете, так я и не расколол – мечтатель. Теперь-то что уже печалиться, бичи растащат, израсходуют – так, целиком, спалят или расколют – уж их забота. Гроб из дому и из ограды когда выносили, видел – сложены они, чурки, аккуратно под навесом, ну и вообще, в ограде-то – порядок. Давно уже один жил – вдовствовал – и отвлекался на хозяйство, чтобы живым в покойника не превратиться – от тоски, если со стороны об этом думать, а как там на самом деле было – кто знает: чужая душа – потёмки; она, своя-то… не вглядишься; когда уж заболит, только тогда и начинаешь к ней прислушиваться.
Жену-жонушку дядя Петя похоронил лет тридцать назад. Марусей звали – была кроткая и смирная – как глина. Детей у них не было. Первенец, он же и заключительный, родился, как с посторонними, с незнакомыми, не поздоровавшись с родителями, низко склонившимися над ним, голеньким, ещё не запелёнатым, ладонью ни за что и ни про что больно вдруг шлёпнутый, покричал на них, на другого ли кого, там же находившегося или отсутствовавшего, не злобно, но отчаянно, как будто место, где на свет был должен появиться, перепутал, и утих, скукожился – скончался. Больше уж не хотели, не могли ли – не родили, кто-то так скажет: Бог, мол, не дал. Ну, если не было, значит, не дал. Из теста или из пластилина не слепишь.
Понесли на кладбище дядю Петю, осиротевшую храмину ли его, Пётры Лексеича, Петра уже, или одежду, в которую душа облачалась, – все птицы, у которых Ялань – родина, ну и залётные ещё, возможно, разбери их, провожали – живём тут все вместе, все – яланские, и птицы.