Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, когда-нибудь и навсегда останусь тут, в Ялани. Но что загадывать? Что будет завтра, прах, не знаю.
Подошли.
Встретили нас собаки хриплым, простуженным лаем: Гришу – с радостью, меня – с подозрением. В мою сторону и щерятся сердито. На загривках у них куржак, морды обындевели, из пастей – отпых – и лают так – как будто курят, пар вместо дыма выпуская; клыки вот-вот рассыпятся, промёрзнув, – кажется.
– Ох, мои мальчики и мои девочки, – вступив в ограду, запричитал тут же Гриша. – Ох, мои пырочки и мои куночки… Давай, давай, со мной – не тронут… Хвост-то у Песьки, как состряпанный… как кренделёчек… иней на нём… как пудрой сахарной посыпанный… без чая съел бы, сухомяткой. Ещё молоденький, щенок… Иди смелее – не достанут… Ушки-то, видишь, как фанерные… взял бы да оторвал, себе бы их приладил… комар в другом конце деревни пискнул, мы уже слышим, уже знам… А это Борьзя… ветеран… лапу капканом перебило – давно уж храмлет… А это Найда, соболятница… На ней и сам бы я женился… всё с полуслова понимат… Как на подбор… мои собачечки, мои зверюги… Всем ордена бы надавал. Борьзе бы пенсию назначил государственную… А Найде памятник поставил бы. Песька их сын… Надеюсь, что не опозорит… Ох, мои ценные-бесценные!
Проскочил я ограду под звон цепей. Взбежал на крыльцо – невысокое. Чуть на нём не поскользнулся – воду Гриша таскал, наверное, пролил – обледенело. Стою в недосягаемости. Нос под отцовской рукавицей прячу. Жду, когда намилуется Гриша с ценными-бесценными пырочками и куночками.
Наговорился тот с ними, налюбезничался, потрепал каждого мальчика и каждую девочку за ухо, к их и к своему удовольствию, и на крыльцо ко мне поднялся. За перильце рукой придерживается и говорит:
– Крыльцо-то… скользко… как катушка.
– Да уж, – соглашаюсь.
– Найда ощенится, щенка возьмёшь?
– Да мне куда?…
– А здесь пока, всё ж веселее… А после в Питер увезёшь. Это же – радость… несусветная.
Вошли в дом. Разболоклись.
Сразу, возле двери, слева, вешалка. На неё я и устроил, сняв с себя, шапку отцовскую, его же полушубок. В своём, питерском, тут не погуляешь – не климат. Гриша был в воинском бушлате, в меховых шубенках и в ондатровой шапке – положил их на кровать – лежат, отогреваются.
– Не снимай пимы, – говорит Гриша. – Проходи так… Пол холодный.
– Да натечёт с них.
– Пусть. Беда-то… Бабы нет – ворчать некому.
Прошёл я в валенках, сел на лавку. Под иконами. Иконы старые – чёрные, кое-где на них золото смутно проступает, и вместо красного – бордовое. Богородица, Спаситель. И – Святые. Раньше не было. Гриша достал откуда-то их и устроил на божницу. Стоит и прежняя: голова Иоанна Крестителя на медном блюде, блюдо померкло, голова – как среди ночи.
После смерти Гришиной матери, тётки Василисы, изба быстро превратилась в заимку – так теперь её и называет Гриша: моя заимка, мол. Тут же и удилища спиннинговые, хоть он, Гриша, и не рыбак, и вёсла от резиновой лодки, и надутая зачем-то камера автомобильная, от ЗИЛа. Тут же разбросаны и детали от пилы «Урал» и от снегохода «Буран». Повсюду, в стопках и раздельно, валяются журналы «Охота». Только с божницы их теперь убрал хозяин – там грудились они раньше.
– Водка есть, – предлагает Гриша. И говорит: – Но сам я не хочу, хочу, вернее, но не буду, а то опять… Начни только – и понеслась душа в Рай, забыв про тушу… не остановишься, накушаюсь до лая… По тайге нынче пошариться собрался, пока в отпуске, с пьяной-то рожей не годится – тайга не примет… Тут полбутылки вот осталось… компресс, чтобы не выпить, себе делал. Но на остатки, правда, зарился. Сдержался.
– А мне и хватит, – отвечаю. – Больше-то тоже… ни к чему.
Домишко у Гриши маленький, вдовий – мать строи ла. Сам Гриша высокий, около двух метров. Сидит на стуле, скрипит им, а ноги ему девать некуда – протянул их в мою сторону, просунул под лавку.
– Давай, – говорит Гриша. – Обслуживай сам себя… Закуска на столе. Хлеб, лук, чеснок, лосятина в тарелке.
Налил я себе сразу всё в кружку. Поставил бутылку под стол.
Выпил. Закусил. Откуда лосятина, не спрашиваю – не принято, охотник сам уж если скажет, но молчит Гриша, не рассказывает, и мне не очень интересно – ем да и ем.
Сидим. Разговариваем. О том да о сём. Но больше про морозы, про то, что сдать должны, ослабнуть. В соседней области уже, мол, двадцать.
На столе лежит газета, краем глаза читаю:
«5 ноября, после тяжёлой болезни, на 80-м году жизни умер мировой классик, английский писатель Джон Фаулз, автор нашумевшего романа „Волхв“. Жил он уединённо в своём доме на морском берегу в Лайм Реджис, был замкнутым и жаловался на действующих ему на нервы поклонников».
Вот, думаю.
– Андрюха Есаулов, – говорит Гриша, – опять тут ночь в ментовке ночевал.
– А что опять он натворил? – спрашиваю.
– В аптеку в городе пришёл, – говорит Гриша, – в Девятую, на горе, а там Светка Кучина работает, он же к ней клинья подбивал и подбивает, и давай требовать витамины для казаков. Для кошек, говорит, есть, для собак есть, для глистов скоро сделают, а для казаков – нет! Обидно. Не выгнать, не унять. Скребёт зубами – как ржавым подшипником, кому не тошно… Ты ж его знашь. Вызвали милицию. Вчера, на праздник, пожалели, только выпустили. Сторожем в ДРСУ устроиться собрался. Возьмут-то вряд ли. Кто ж его скрёб зубовный вынесет?… Вот уж привычка.
Праздник же бывший – Революции. Сколько лет прошло после неё – теперь уже и не считаем, то ведь от годовщин оглохнуть можно было. Да и ослепнуть – от транспарантов. Прошло и это.
– Мать моя, – говорит Гриша, – шибко уж их, большевиков и коммунистов, почему-то не жаловала. Осами называла, а райком – гнездом осьим. Райком и выше… выше – уж гнездом шершней. А мне при советской власти жилось легче и веселее. Честное слово. Не только мне, наверное, и многим. А тебе? – спрашивает. – И в отпуск мог поехать, куда вздумалось… хоть в санаторий.
– Да как-то так… жилось да и жилось, – говорю. – Как всем, наверное, тогда в России. Если не всем, так большинству. Идеология и лозунги не нравились: Братство, Равенство, Свобода. Бог нас создал, мы Его дети, а, значит, и без них, без коммунистов, братья. Равенство может быть только в могиле. А свобода там, где Дух Святый, а Он там, где хочет. Они были от другого духа, из другого города – из Вавилона, я – из Ялани… Сейчас тоже… Что об этом?… Эти, другие ли, а жить-то надо – не ради них пришли на землю. Теперь в карман настырно лезут, но не в душу… хотя и в душу… В чужой душе-то сильно не пошаришься. Пытаются. Совратить только… И те, и эти – одной свиньи мясо, как говорила моя мать. Но есть какие-то надежды… И братья мы не по Карлу Марксу, а по Адаму.
– Было тогда куда прийти и кому пожаловаться… и даже выхлопотать чё-то. Для себя ли, для кого ли. Тогда власть была, теперь – демократия, – говорит Гриша. И говорит: – Собаки мои берложку тут, в октябре ещё, надыбали. За Межником, сразу под полем, возле согры. Еле увёл их, отогнал… Со мной туда сходить не хочешь?