Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миюки осторожно поглаживала бренные останки Кацуро и, не в силах удержаться, тихонько спрашивала его, не слишком ли холодна вода, которой она омывает его кожу, и так ли она ласкает его своей мокрой рукой, как ему когда-то нравилось: ведь теперь она не чувствовала довольного урчания мужа, которое направляло ее пальцы, придавая им гибкости, мягкости и проворства.
Рыбак был весь облеплен грязью и походил на глиняный сосуд – здоровенный кувшин, а ее влажные ладони, касаясь его там и сям, словно сглаживали на нем все трещинки. Улучив минуту, когда ее никто не видел, Миюки в последний раз прильнула губами к его большому члену, ставшему вдруг таким холодным.
Землистый привкус поразил ее. Когда Кацуро был жив и когда его член расправлялся во рту Миюки, у него был привкус сырой рыбы, молодых и теплых побегов бамбука, а когда он наконец изливался соками, то по вкусу напоминал свежий миндаль. А сейчас тот же самый член под языком Миюки был безвкусным, точно ил в храмовых прудах Хэйан-кё, когда работники Службы садов и заводей осушали их, перед тем как очистить.
Когда-то Миюки любила этого мужчину. Но не потому, что он был несравненным любовником – в конце концов, что́ она в этом смыслила, если, кроме него, не познала никакого другого мужчины? Он будоражил ее, когда со свойственной ему привычкой внезапно возникал у нее за спиной и обнимал за плечи, царапая ногтями ей кожу, обдавая дыханием шею и при этом источая запах перезрелого плода и плохо выдубленной кожи; он упирался коленом ей в нижнюю часть спины, поднимал полу блузки, обнажая кожу, и терся о нее своим членом, как будто катал рукой яичные трубочки. Он наслаждался только с нею, но удовлетворялся раньше, чем она, и совсем иначе.
Когда Кацуро уходил на реку, Миюки возвращалась в постель и снова и снова переживала каждое мгновение хищнической охоты, которой перед тем подвергалась: тихое подкрадывание, наскок, объятие, раздирание на части, пожирание, насыщение, бегство в ночь; часто только лишь мысль о том, что на нее напал дикий зверь, приносила ей удовлетворение, заставляя крылья носа холодеть и трепетать, притом что дыхание у нее становилось свистящим, учащенным, меж грудей лоснились капли пота, а шея с готовностью ждала укуса; она отрывисто и сипло вскрикивала, кожа у нее на лице как будто натягивалась, она начинала задыхаться, а потом вдруг высвобождалась, чуть выгибая спину, издавая губами долгий свистящий звук, – так она получала удовлетворение, приходя в состояние, подобное неспешному скольжению Кусагавы по мягкому травянистому ложу.
А еще ей показалось, будто тело мужа стало больше. Быть может, оттого, что в конце концов смерть сделала его мягче, хотя такое размягчение не входило в девять стадий превращения мертвого тела, как учили монахи.
В ночь бдения возле останков Миюки переоделась птицей, вытянула вперед шею и, раскинув руки, принялась семенить кругами по комнате, отвешивая почтительные поклоны другим женщинам, а потом, перепрыгивая с ноги на ногу, пронзительно закричала, издавая трубно-гнусавые звуки, похожие на крики серого журавля: кру-кру-кру, – таким образом она силилась помочь душе Кацуро – ведь считалось, что душа его приняла обличье птицы – вознестись на такама-но хару, высокую райскую равнину.
Между тем Кацуро не верил ни в богов, ни в приметы. Ничто и никогда не могло удержать его – он ставил верши даже тогда, когда все другие рыбаки сидели по домам под предлогом того, что день не сулил ничего доброго или что в тот день надлежало блюсти некий религиозный запрет. Что до запретов, то для Кацуро имели значение только обширные паводки на Кусагаве, когда карпы липли к речному ложу.
Ему было несвойственно задавать вопросы. Ни себе, ни кому бы то ни было. Он чаще говорил да, реже – нет, но почти никогда не спрашивал, где и когда, почему и как. Впрочем, в детстве Кацуро, безусловно, проявлял пытливость, как и всякий ребенок; но с возрастом он постепенно убедился, что пытливость штука бесполезная, потому как она не позволяет докопаться до сути вещей и хоть что-то изменить. Мысли его сгладились, подобно камням, торчащим на речном мелководье, и стали неподвластны ни усталости, ни унынию, ни апатии – всем тем ощущениям, которые, в конце концов, отнимают силы у ловца карпов похлеще воды, что подтачивает рыхлые берега Кусагавы.
Кацуро никогда не обращался к гадальщикам, чтобы узнать, благоприятна ли та или иная ночь для ловли карпов: рыба либо есть, либо ее нет, вот и все. Цвет и форма луны, возможно, влияли на настроение женщин, но на обилие рыбы выше или ниже по течению от порога Судзендзи это не оказывало ни малейшего влияния.
Миюки тоже равнодушно отнеслась к предсказаниям, хотя монахи-чревоугодники, придя к ней, объявили, что ей предстояло отправиться в дорогу не в добрый час, но, по счастью, они могли ей помочь, зашив в холщовый мешочек пеньковые ленточки, на которых они же обязались тщательно выписать названия всех святилищ, которые молодой женщине должны были встретиться на ее долгом пути к храмовым заводям Хэйан-кё. По их заверению, то был могущественный талисман, и сила его непременно защитит ее в путешествии как туда, так и обратно. Причем это будет стоить Миюки всего ничего: каких-нибудь двух-трех склянок черного саке да угощения из моти[10] с соленым налимом, щедро приправленное вешенками[11], которые, согласно поверьям, продлевают жизнь.
Речь шла не о пиршестве – всего лишь о доброй трапезе из тех, что Миюки частенько устраивала и для Кацуро, однако же она отклонила их предложение, потому как не пожелала тратить деньги, которые от имени селян отсчитал ей Нацумэ на доставку карпов к священным заводям и на пригляд за ними в первое время, покуда они не приживутся на новом месте. После этой последней поставки селяне, конечно же, назначат другого ловца карпов вместо Кацуро, и новоиспеченный поставщик вряд ли станет нанимать Миюки, чтобы она носила рыбу в Хэйан-кё, – он будет делать это сам, хотя такой труд окупался лишь при одном условии: если улов был добрый и его удавалось благополучно доставить в храмы императорского города.
Так что по возвращении из Хэйан-кё Миюки предстояло пересмотреть свою прежнюю жизнь.
Она станет безземельной крестьянкой, самой обездоленной из земледельцев. Кто теперь будет ее содержать? Может, придется подрядиться к кому-нибудь толочь просо? Или пойти гнуть спину на рисовые поля господина Сигенобу, тем паче что таким образом ее, по крайней мере, избавят от земельного налога, и, наверное, она сможет иногда ловить диких уток, которым Сигенобу позволил гнездиться на своих угодьях, потому как они выщипывали сорную траву и поедали насекомых, портивших рис. Единственное, что придавало Миюки уверенности, – так это то, что с голоду она не умрет: выше порога Судзендзи река Кусагава издавна зарастала водяным шпинатом с острыми листьями, мягкими и приятными на вкус.
Если бы дело было только в ней, она отправилась бы в путь-дорогу не мешкая: рыба – груз громоздкий – о том, чтобы взять дополнительную поклажу, не могло быть и речи. Миюки собиралась прихватить с собой кое-какую грубую одежонку из волокон глицинии, немного нарэдзуси[12] да рисовых лепешек, которыми можно было подкрепляться во время долгих переходов. С наступлением вечера, а также в дождливые дни, когда от грозового воздуха вода в вершах становилась зеленой, она надеялась, что сможет остановиться на каком-нибудь постоялом дворе, каких по дороге в Хэйан-кё было предостаточно, особенно в провинциях Тотоми и Микава.