Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько лет спустя, когда я направлялся в храм Юпитера Капитолийского, Диодокл непременно сопровождал меня. Я никому не говорил, почему постоянно хожу в храм, не являясь фламином[13] Юпитера, почему провожу там несколько часов и порой остаюсь на ночь.
Помню, стоя в храме, я думал о том, что являюсь плоть от плоти Рима, что мой патрицианский род врос намертво в почву Города, как древняя пиния корнями в городскую скудную землю, и в то же время осознавал, что не похож на других, что я — иной, не такой, как все.
Мне иногда было странно смотреться в таз с водой и видеть свое лицо — такое похожее на лица моих сверстников. Я воображал себя Геркулесом, или, как говорят греки, Гераклом, существом, в чьих жилах текла лишь половина человеческой крови. Я даже один раз порезал себе руку нарочно (было больно), чтобы проверить, не потечет ли вслед за первыми каплями расплавленное золото — я был уверен, что в жилах небожителей должна струиться золотая кровь. Но капли, падающие на мраморный пол, были самыми обычными, и я так и не дождался проблеска золотой искры среди жидкого пурпура.
Перечитал написанное и удивился. Я хотел начать с главных событий, а рассказал о рабе Диодокле и о своем желании перехитрить пунийцев. Неужели это и есть самое важное в моей жизни?
Нет, решил я. Но рассказ всегда начинается с мелочи, а к главному приходят после. Как обед — с закуски, с яиц… Подумал о еде, но не испытал желания идти в триклиний[14] — напротив, меня замутило.
Кого я обманываю? Неужели думаю, что часть меня останется жить, если я завершу эти записи? Да и захочет ли кто-то читать мои книги, погружаясь вместе со мной в ужас кровавых войн и унизительных поражений? Мой рассказ — это хаос, черный Эреб; о том, как сама жизнь висела на волоске, прежние устои Рима рухнули и надо было возводить новые. И я их создавал как мог.
Я не знал ответа на заданные самому себе вопросы, но они не охладили мое желание продолжить записи. Внутри меня поселилась уверенность, что я должен исполнить задуманное. Как прежде жила уверенность, что я обязан победить Ганнибала.
* * *
Итак, если я один из гастатов в первом ряду, то стоит оглянуться и посмотреть на принципов, на мою семью и на мой Город.
Я отложил стиль…
Ликий вечером переписал прежние записи на папирус и рано утром принес мне новые таблички — несколько деревянных пластинок с воском, скрепленные кожаными ремешками.
— Тебе, доминус, надо поболее записывать за день.
Старый проходимец, однако, смел, в этом ему не откажешь — уже вынюхал про мою болезнь, про то, что я почти не могу есть, и теперь намекает, что рассказчик может не закончить свою историю, не успеет, если станет лениться.
Я ничего не сказал, только погрозил ему пальцем. Но совету ловкача решил внять — я ко многим словам прислушивался, порой к поучениям людей самых низких, хотя и не подавал виду.
Сегодня утром решил направиться в большой сад за домом — несколько кипарисов росли в дальнем уголке так плотно, что образовали почти замкнутый круг, защищая скамью в центре от ветра и давая уютную тень. Здесь я устроился, сюда Диодокл принес разбавленного вина и хлеб, если мне вздумается перекусить. Он все время пытался меня заставить поесть, как надоедливая нянька — капризного малыша.
Я сделал глоток из бокала, а хлеб прожевал и выплюнул на радость воробьям. Не так уж и трудно бывает сделать приятное тем, кому мы дороги.
Итак, продолжаю…
* * *
Моя мать происходила из плебейского рода, который уже ни в чем не уступал патрициям, а во многом и превосходил, прежде всего — средствами. Я хорошо знал деда — он умер в тот же год, когда погибли мой отец и дядя в Испании[15], а римские войска, что уцелели в несчастных битвах, были отброшены за Ибер.
Дед мой по матери Маний Помпоний Мафон был на четырнадцать лет старше моего отца, но выглядел человеком деятельным и бодрым. Я помню (хотя мне многие не верят, что это возможно) церемонию, когда он вступал в консульство. В отличие от нашей патрицианской семьи, он принадлежал к сословию всадников и, как плебей, не брезговал наживать деньги, он даже находил в этом особое удовольствие, которое никак нельзя был назвать жадностью. Он покупал толковых рабов, отпускал их на волю и заставлял уже как вольноотпущенников работать на себя. Эти люди, пребывая от него в зависимости, не нуждались при этом в постоянном надзоре и подстегивании. Он бывал в Карфагене, и в его доме любили поговорить о заклятом враге. Особенно красочно и в подробностях умел рассказывать про Карфаген один из его вольноотпущенников по имени Касип. Это был изощренный ловкач. Единственным богом, которому он поклонялся, являлось богатство. А превыше всего Касип ценил умение это богатство наживать, причем неважно как именно — умелым трудом, перепродажей или наглым плутовством. Про Касипа говорили, что он может обдурить десяток пунийцев зараз.
— Ты умеешь врать, Публий? — подмигивая, спрашивал меня Касип.
— Нет, — отвечал я простодушно. Мне было тогда лет восемь, и я в самом деле не умел толком врать, а если и пробовал от страха или по глупости, то тут же попадался.
— Тогда вот что я тебе скажу, Публий, — еще более доверительно подмигивал мне вольноотпущенник, — если ты не умеешь врать, никогда не связывайся с пунийцами — они тебя обманут, как младенца, а ты даже не поймешь, что тебя провели.
— А если я их обману?
— Нет, Публий, ты никогда не обманешь пунийца, просто потому что не сможешь.
— Скажи, Касип, если я совру — это будет ложью?
— Конечно, как же иначе?
— А если я совру еще раз — получится ли в итоге правда? Касип на миг опешил. Потом подмигнул мне:
— А ты умничка, парень!
— Я совру пунийцу дважды, — сказал я уверенно.
Эта фраза оказалась пророческой, я вспомнил ее много лет спустя, на африканских берегах.
* * *
Когда намечалось что-то важное в нашей семье, моя матушка без устали обходила храмы и обнимала алтари, выпрашивая милость богов к нашему роду. Верила она и во всяческие приметы. А когда ничего подходящего для знака не находилось, сама придумывала эти знаки. Так, она сочинила историю, что к ней в постель забрался огромный змей и что в гибком теле скрывался небожитель, именно его семя вошло в нее и даровало мне жизнь. Разумеется, матушка рассказывала, что она в этот момент спала, а гигантского змея в ее постели заметили слуги. В этой байке было много греческого, сразу вспоминалось рождение Геракла. Но проницательный слушатель невольно опускал глаза — в своей выдумке женщина признавалась, что не любила мужа. Не всякому дается радость такой любви, которая связала меня с Эмилией. Маний Помпоний отдал дочь замуж, не спрашивая, пришелся ли ей по сердцу жених. А отец был не из тех, кто умеет очаровывать женщин. Вскоре после моего рождения родители стали спать порознь. Отец находил наслаждение в объятиях юной рабыни, а мать — в своих фантазиях и рассказах о внимании небожителей, становясь год от года все экзальтированней.